— Извини, я не очень-то разбираюсь в поэзии, — сказал он, пробежав глазами стихи. — Хотя историю вашего любовного треугольника она, судя по всему, изобразила весьма содержательно — решительно, красноречиво… Чего, к напримеру, стоят эти душераздирающие признания. «Я вползла, как змея, и ужалила…» Или: «Украду тебя и даже не покраснею…» Или: «Слёзы ваших детей для меня что водица…» Такие страсти-мордасти! Вот она, литературная богема! Плюс, думаю, общие знакомые, конечно, тоже прочли, животики надорвали. Удивляюсь, как это твой бывший после этого не удавился на осине или не удавил эту свою подругу.
— Что ты, что ты! Он-то как раз ужасно гордится происходящим. Еще бы: как две бабы из-за него сцепились! Хотя на самом деле в нашем случае столкнулись две смертельно враждебные и непримиримые культурные традиции!
— А может, тебе ответить ей собственной поэтической подборкой, — предложил Стива. — Написать что-нибудь в том же роде: «Разрублю змею лопатой…» или «Воровка, подлая, ты у меня в долгу…» или «Детей чужих не тронь, свои целее будут…» Впрочем, ты, я полагаю, ответишь в возвышенном и всепрощающем духе.
— О, написать я могу, уже написала, только моё там не напечатают, — вздохнула я, понимая, что ничего, кроме насмешки не заслуживаю. — Меня, видишь ли, давным-давно записали в антисемитки. Еще в юности я перевела и опубликовала пару страничек из Генри Миллера, чтобы люди не думали, что его, бедного, зажимали исключительно за эротические скабрезности. У него есть один удивительный пассаж, настоящая ритмическая проза, почти стихи — о том, что они, евреи то есть, страшнее самой войны. Война может стереть с лица земли город, даже поголовно уничтожить его жителей. Однако пройдут годы, и жизнь на пепелище возродится, причем непременно в прежних формах. Другое дело, если в город придут они — со своей библейской молью, которая начнет травить его изнутри, поражая всё и вся, как раковая опухоль. Тут уж, после, ничего не вырастет, и не возродится… Это не я, это Генри Миллер сказал…
— А может, он, этот твой Генри Миллер то есть, немножко пережал? Ради красного словца не пожалел родного отца? Впрочем, о том, что в датском королевстве с евреями не всё в порядке, следует не только из Генри Миллера. Кстати, мой разочаровавшийся профессор, о котором я тебе рассказывал, тоже где-то еврей. Глядя на него и его проблемы, понимаешь, что наука отнюдь не лишена национальности. Другое дело, что у нас сейчас всей науке одинаково хреново. Когда вокруг свирепствует чума, о насморке как-то забываешь. То есть я хочу сказать, что антисемитизм может себе позволить только в целом очень сытое, цивилизованное, высокоорганизованное общество… Впрочем, в национальном вопросе, как и в поэзии, я тоже не очень-то разбираюсь…
— Нет, ты отлично во всем разбираешься. Как метко ты заметил про чуму!.. Однако, если у человека заложен нос или разболелся зуб, ему, может быть, даже и не до чумы!
— Что же из этого следует? — поинтересовался Стива. — Ты можешь отменить евреев? Кто-нибудь может? Твой Генри Миллер может? Кажется, много кто пытался их отменить. Да они, если бы и сами захотели, — и то не смогли бы себя отменить!
— Значит, по-твоему, — резко воскликнула я, — если вокруг чума, сидеть сложа руки — даже не высморкаться?
— Я же сказал, что в национальном вопросе, как и в поэзии, я не бум-бум, — миролюбиво напомнил Стива. — Но, как говорится, не буди лихо, пока оно тихо… Кстати, — как бы между прочим осведомился он, — может быть, ты своего мужа тоже как-нибудь неосторожно задела Генри Миллером, — оскорбила его мужское, творческое самолюбие?
— Что ты! Муж в свое время был националистом почище меня с Генри Миллером вместе взятых. Так и гвоздил нетопырей цитатами: то из Святого Писания, то из Шафаревича. Такие дела. Не он первый, не он последний. Теперь она его, бывшего антисемита, водит, как дрессированного, а может быть, и обрезанного медведя, по своим тусовкам, заставляет плясать на потеху почтенной публике, все ужасно смеются. Он, я уверена, это отлично понимает, да что теперь поделаешь: пляши, а то еще, глядишь, и оскопят… В общем, я живу, как в гетто. Только это совсем другое гетто. А печататься могу лишь в двух-трех газетках.
— Ну, напечатайся в этих… Ты как малое дитё, Александра. Слушай, давай сегодня больше вообще не будем вспоминать ни об обрезанных медведях, ни о еврейках-поэтессах!
Разве я возражала? С превеликой радостью.
— И о поэзии тоже, — отважно прибавила я.
Потом мы оказались на Тверской, гуляли под руку, рассматривали шикарные витрины. Стиву как малого ребенка радовала каждая безделица. Спросить себя «зачем я ему?» — даже в голову не приходило. Зачем мужчине женщина? Зачем человеку человек? Комплексы, элементарную застенчивость, как рукой сняло. Удивительное дело: я смеялась нормальным, здоровым, счастливым смехом! Сто долларов — в конце концов, смешные деньги, а тут как раз на распродаже попался ремень с умопомрачительной пряжкой (которая необычайно понравилась Стиве), и я упросила Стиву принять ремень в подарок на память. Он тут же надел его.