Как эти стихи, а точнее, гулкий дьявольский хохот, были похожи на мою жизнь! Помнится, муж на теоретическом уровне обосновывал однажды неизбежное упразднение строго очерченных поэтических образов, размеров и рифм, ставшими беспомощным атавизмом еще в прошлом веке. Кто знает, может быть, он лежит сейчас где-нибудь опустошенный, брошенный, больной и гордый, под забором?
К счастью, я увидела в дверях Николяшу и, почувствовав, как меня захлестнула горячая волна радости, поспешно сунула записную книжку со стихами обратно в сумочку.
После ужина и нескольких танцев мы оба почувствовали, что нам уже не терпится уединиться в нашей милой железнодорожной дежурке. Битловская «Because», пронзительно печальная, как неземная песнь, неожиданно зазвучавшая между дешевыми ресторанными шлягерами, послужила для нас лучшим сигналом. Если в природе и существует «лебединая песнь», то это, наверное, была именно она. И если желание отдаться способно заглушить в женщине все остальные чувства и инстинкты, то это был именно тот самый момент. В эту ночь Николяша держал в объятиях обезумевшую от страсти и похоти самку. Как я любила его! Ни Шекспир, ни Гомер ни за что не решились бы избрать подобную страсть предметом для вдохновения. Еще недавно я сама вызвала Агнию на откровенность и едва ли не с презрением морщилась, когда та попыталась объяснить мне свое стремление любить как можно сильнее и безогляднее, полностью завладев любимым человеком, наслаждаться им без границ и правил. Теперь я сама ощутила нечто в том же духе. Конечно, это не могло продолжаться бесконечно. Это не могло продолжаться даже сравнительно долгое время.
— Ах, Николяша, — как в бреду, рычала я, — я прихожу в бешенство от одной мысли, что, может быть, уже завтра на бал-маскараде ты бросишь меня ради другой, более сильной, требовательной и выгодной возлюбленной. Она отнимет у меня тебя, мою любовь, и мы больше не сможем встречаться. Если эта ночь последняя, лучше растерзай меня, возьми меня всю, мой милый, мой славный…
Николяша поднял меня на руки, как пушинку. Закружил по комнатке. Он читал мне свои глупые, беспомощные стишки про поезда, перегоны, платформы, вокзалы и железные дороги, а я хохотала так, что в экстазе едва не расколотила пяткой какой-то важный прибор-самописец.
— Ах, Александра, — воскликнул он, — скорее все произойдет наоборот. Ты увлечешься кем-нибудь более умным, чем я, и уже не вспомнишь о твоем смешном, провинциальном рифмоплете в железнодорожной фуражке. Может быть, уже завтра Стива нашепчет тебе какие-нибудь необыкновенные слова, которые действительно сведут тебя с ума, и ты забудешь обо всем, что так любишь сегодня. Поэтому давай лучше вообще не будем думать ни о чем…
Я действительно чувствовала, что лечу, словно в черном безвоздушном пространстве среди звезд и звездных туманностей навстречу чему-то неотвратимому и страшному, как «овраги», а краткие волшебные часы и минуты любовных объятий с милым Николяшей — лишь блаженное промедление в этом роковом полете. Но именно ощущение временности и сиюминутности взвинчивало мою страсть до звериной ярости. «Стареющая женщина» — теперь эти слова не вызывали во мне ни судорог протеста, ни ужаса, ни отвращения. Наоборот, с дрожью нетерпения, даже пьянящего вдохновения, всматривалась я в ожидающую меня темную бездну. Если я и прощалась с кем-либо, то с собой теперешней. Но никак не с надеждой. Как будто я предчувствовала грядущее преображение и новое рождение. Долгие годы, полные нового смысла и планов, бесконечной ясности и даже философской безмятежности. Новая иллюзия, которой я не могла, а главное, не желала противиться. Предчувствие, что в конечном счете тьма и свет есть совершенно одно и то же.