К особому благополучию обывателя, большевики разбирались в документах плохо. Они просматривались обыкновенно полуграмотными людьми, которые знали только одно - печать. Если на документе имеется печать, значит, все обстоит благополучно. Не было, кажется, человека, который не скрывал бы чего-нибудь или не укрывал самого себя. И в этом состоял гнет большевизма. Большевики не оставляли обывателя в покое, заставляя его все время быть начеку и трепетать перед этой властью. Это не был животный страх и даже не ужас.
Е. Р Щелкановцева весьма характерно описывала нам это состояние. Мы испытывали, говорила она, страх, когда жили в своем имении, в деревне, во времена петлюровщины. Мы не спали по ночам и ежеминутно ожидали разбойников. Это был ужас, когда в дом ворвались бандиты и начали грабить. Мать ее мужа совершенно потеряла голову и говорила какой-то вздор - совершенно не то, что нужно было сказать. Нас не убили, и это было уже счастье.
Теперь при большевиках люди испытывали совершенно другое, но это не было состоянием страха. Нельзя постоянно изо дня в день быть в состоянии страха. Это чувство должно притупиться, и оно притупилось. Оно приняло хроническую форму, длительную, постоянную. Г. Щелкановцева не боялась за себя и мало даже боялась за мужа. Только иногда, когда большевики проявляли особую нервность и хватали в городе зря кого попало и ежедневно то арестовывали, то выпускали, как это было после взятия добровольцами г. Полтавы, то временами вновь появлялся страх. Ее мужу, как и многим другим, советовали дома не ночевать. Он все-таки был помещик и буржуй. Люди скрывались друг у друга и перед вечером уходили из дома. Г. Щелкановцева оставалась одна, и тогда начинался страх. «А вдруг арестуют меня», - думалось ей. Окружающие говорили ей, что лучше бы и ей уйти, так как бывали случаи, что, не заставая мужей, арестовывали их жен. И эти дни были ужасные. Каждый звук, каждый шорох, шаги на улице, проезжающий автомобиль приводили в трепет и ужас.
Но это состояние страха обострялось лишь временами, в те дни, когда каждому грозила опасность. И вновь человеком овладевала какая-то постоянная, тупая, ноющая жуть. «Вот сейчас придут, а вдруг арестуют, расстреляют, не меня, не мужа, даже не родственника, а кого-то другого; а вдруг обыск или грабители, а завтра анкета; а вдруг донос, роковая встреча на улице, принудительные работы и т.д.». И так изо дня в день. Не хотелось ни есть, ни пить, ни прибрать, ни убрать, ни одеться, ни причесаться.
Все делалось машинально, тупо, и голова работала лишь в одном направлении. Ни на минуту это чувство подавленности, гнета, жути не покидало обывателя. Даже когда пойдешь в гости к своим людям, говорила нам Е. Р, не было минуты забвения. Говоришь, пьешь чай, слушаешь, даже смеешься, а чувство подавленности, душевного гнета, не оторвать от этого внутреннего состояния. Это было какое-то раздвоение личности. То, что происходило в душе, внутри самого себя, не гармонировало с внешними проявлениями жизни. Это что-то такое, с чем нельзя жить, что нельзя забыть, от чего нельзя отрешиться, что ноет, не отпуская ни на минуту.
Так говорила нам Екатерина Романовна Щелкановцева. И это то, что испытывал каждый из нас и с чем нельзя было примириться. Это то состояние, при котором отошли все высшие интересы и даже ослабли физиологические функции. Мы не могли отвлечься ни чтением, ни работой, ни мелочами повседневной жизни. Мы боялись даже громкого звука рояля и играли вполголоса. Мы вечно ждали чего-то ужасного, неотвратимого, неизбежного, что должно произойти независимо от человеческой воли.
Массовые расстрелы, о которых сообщалось в «Известиях» и о которых становилось известно окольными путями, вызывали спазматическое состояние горла. Мы всегда это испытывали, когда читали газету. После этого нельзя было уравновесить своего душевного состояния и найти удовлетворение в повседневных мелочах жизни. Хотелось уйти, запереться, но вся квартира была наполнена чужими людьми, на глазах которых проходила жизнь обывателя.
Люди жили коммуной. Нельзя было обнаруживать свое моральное состояние этим чужим людям. Нужно было держать себя, точно ничего не случилось, точно ничего не знаешь. Как диссонанс в этой атмосфере ужаса и насильственной смерти, иногда на улице появлялась похоронная процессия со священником в облачении, с хоругвями, с катафалком и шествующими за гробом родными. Тихо, спокойно, но скромно, без хора, двигалось шествие по улицам красного города, и люди завидовали тому, кто умер своей смертью и кого провожали родные на вечный покой. Покойник имел ордер - разрешение на христианские похороны. Он был счастливее других.