Синие, крашенные масляной краской панели стен, голая лампочка, торчащая из потолка на забеленном известкой шнуре. Вышарканный сапогами пол отвратительно коричневого цвета. Шкаф, стол, стул, ведро. Пыточное кресло. Все битое, драное и древнее. Как тут не запьешь? Представить себе: каждый день ходить в эту конуру рвать зубы. «Насухую». Каждый день – вопли, боль, кровь. А еще эта проклятая тряска рук. Одна радость – зэки. Эти не пожалуются, не заскандалят. Довольны они или нет – никто их не спрашивает. Все довольны. А кому не нравится – забудь сюда дорогу. И тогда, случись что – сам себе рвать будешь. Зэки – радость. Нет-нет, да и одеколончик принесут или пятерочку. Тогда можно портвейна или водочки взять. И с зубом обойтись поделикатнее. А «насухую»?.. Насухую – «чертей» или тех, кто по незнанию пришел с пустыми руками. Раз плохо башкой соображаешь – страдай. Хоть раз – но отстрадай!
Он суетился в углу, низкорослый, согбенный человечек. В своем последнем, пожалуй, прибежище. Перекладывал трясущимися руками железки, именуемые «инструментом». Выхватывал их из кипятка, обжигался, дул на руки и тихо матерился. Он даже не надевал белый халат. Халат был – не было надобности. Его сирая, потрепанная одежонка говорила о многом. Маленький, потерпевший в жизни всевозможные крушения мужичок, скорее всего, одинокий, выдирающий своими жуткими клещами, нет, не зубы – крохи для существования, осколки радостей, оборачивающихся флаконами одеколона. Единственное, что меняется, – это мы. Приходящие в лагерь и уходящие из него. Кто на свободу, кто – за забор, под жестяную табличку. Проходящие перед его глазами как тени. Больные тени – здоровые сюда не ходят. Конвейер. Стонущий, охающий, орущий от боли.
Мне вдруг стало его так жалко и так стыдно, что пришел без «анестезии». Ведь я, оказывается, без нее могу. А он – уже нет. Ему, значит, больнее. И он прячет, прячет эту боль на дне грязной, залапанной кружки. Но кружка пустеет, и боль снова выглядывает наружу.
– Дневальный!..
В дверь просунулась голова.
– Здесь.
– Пусть следующий заходит, – сказал он, потер руки и скомандовал мне:
– Плюй в ведро.
Сунул вместо прежнего тампона новый и хлопнул на прощание по плечу.
– Ну, давай, будь здоров. Если что – заходи, дорогу знаешь.
Я вышел. Попавшийся навстречу шнырь сочувственно глянул на меня.
– Ну что, ништяк?
– Ништяк.
До штаба я брел как в тумане. Каждый шаг отдавался в голове, злил. Но и придавал решимости.
– Хозяин у себя? – спросил я штабного дневального и, не дожидаясь ответа, пошел в направлении кабинета начальника.
– Что, вызывал?
– Вызывал.
– Ни завхоз, ни отрядник ничего не говорили… Сейчас узнаю.
– Не хуя узнавать! – рявкнул я и постучал в дверь. Никто не ответил. Я прислушался. В кабинете было
тихо.
– Вроде у себя был… – виновато пробубнил дневальный.
Я отворил дверь и, насколько можно бодро и приветливо, произнес:
– Разрешите войти, гражданин полковник! Здравствуйте. Осужденный Новиков, по личному вопросу.
Дверь за спиной тихо затворилась.
Глава 11
Хозяин
Полковник сидел, склонившись над столом, через очки напряженно вглядываясь в какие-то таблицы, то и дело переводя взгляд с одних бумаг на другие.
По ходу что-то записывал и подчеркивал, не поднимая головы, не обращая на меня ни малейшего внимания. Прошла минута, показавшаяся мне вечностью. Я хотел было уже удалиться так же тихо и неожиданно, как вошел.
В этот момент он вскинул на меня глаза, снял очки и, быстро выпрямившись над столом, приветливо и очень по-доброму улыбнулся.
– Та-ак… вот так это дело… Здравствуй, здравствуй. А я уже сам хотел тебя вызвать, само дело ебиомать. Ну, садись, поговорим.
Я присел на тот же стул у стенки, на котором сидел при распределении.
– Ближе, ближе садись, вот сюда, к столу, вот так это дело… Поближе держись к начальнику колонии. Ты уже сколько у нас, два месяца? Значит, в лагере уже освоился? В отряде освоился? На работе? Вот давай и поговорим. Что за щеку держишься? Зуб?
– Вырвали… Ничего особенного. Завтра – на работу.