Спорить и объяснять бесполезно. Сверху до низу идет сплошная типичная советская перестраховка. Выполнение приказа означает сознательное самоубийство и бесцельное убийство сотен людей. Все погибнут в неразминированных подступах к немецкой обороне, под огнем противника, а раненные замерзнут в снегу.
Вернулся. Сообщил приказ командирам взводов. Они разошлись по землянкам с теми же мыслями, которые были у меня. А мысль одна: надо приготовиться к смерти.
В землянке тихо. Только слышен вой ветра за ее стенами. Сижу на соломе, опершись на стенку землянки. Остается только творить молитву. Недалеко от горящей свечки замечаю кусок розоватой бумаги, торчащей из соломы. Машинально вытягиваю ее. С удивлением вижу книгу на русском языке. Значит до нас здесь стоял русский добровольческий батальон немецкой армии. Раскрываю книгу… Она духовного содержания: проповеди одного из русских святителей прошлого столетия. На первой странице бросается в глаза эпиграф:
«Аще бо и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко Ты со мною еси: жезл Твой и палица Твоя та мя утешиста». (Псалом 22).
(Даем перевод этого отрывка из псалма 22-го на русском языке: «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюся зла, потому что Ты со мною; Твой жезл и Твой посох — они успокаивают меня». А конец 22-го псалма Давида звучит так: «Так, благость и милость да сопровождают меня во все дни жизни моей, и я пребуду в доме Господнем многие дни».).
Псалом этот я знал наизусть, ибо, как известно, он довольно часто используется за православным богослужением. Я читал и перечитывал эпиграф и не верил своим глазам. Уныние и боязнь смерти отошли от меня. Я уже твердо знал — ничего ужасного не случится. Посмотрел на часы. Было начало одиннадцатого. Дверь с шумом открылась и в землянку ввалился засыпанный снегом связной штаба полка. Где-то наверху спохватились. Пришел приказ — наступление отменить.
Это небольшое отступление от основной темы приводится для того, чтобы объяснить духовную и психологическую основу тех умонастроений, о которых я пишу ниже.
Сидя в байройтской тюрьме в одиночной камере, ожидая со дня на день выдачи меня в руки дорогих восточных «союзников», я много думал о происходящем вообще и о своем пути за последние военные годы, включая описанное выше. Мне в крайней степени были безразличны наивные парни из Си-Ай-Си, рассказывавшие мне нечто не совсем членораздельное о верности великому восточному союзнику, и продолжавшие удивляться моему закоснелому упорству в, якобы, профашистских настроениях. Меня весьма мало трогало комичное беспокойство новой немецкой администрации тюрьмы, внимательно следившей за столь «важным политическим преступником», каким был я, и боявшейся чем-то не угодить своим американским хозяевам. Впрочем, среди них были люди.
Один пожилой надзиратель явно сочувственно относился ко мне, делая всякого рода поблажки и показывая всем своим отношением полное неодобрение действий американцев.
Мне было жалко т. н. немецких антифашистов, набившихся в администрацию тюрьмы и без всяких колебаний совести съевших маленькую пасхальную посылку, переданную мне от верующих мирян, проживавших в то время в Байройте. Посылка состояла из скромных традиционных пасхальных явств, в виде куска кулича, нескольких яиц и еще чего-то. Кроме того, к ним была приложена смена чистого белья. Белье мне было зашвырнуто в камеру, но из пасхальных подарков я не получил ничего. Но ведь соблазн был слишком велик! Германия еще сидела на голодном карточном пайке.
И в этом маленьком факте, имевшем место на православную Пасху, и оказавшем на меня дополнительное психологическое воздействие, как и во многих других фактах, я почувствовал промыслительно посланное мне одиночество и как бы нарочитое полное отсечение помощи от людей извне («не надейтеся на князи, на сыны человеческие, в них же несть спасения»), ощущение кажущейся богооставленности, и предельная невозможность воздействовать на ход событий, принимавших довольно скверный оборот — все это вместе взятое как бы открыло мне глаза на происшедшее и происходившее со мною.