Сазонов, которому тогда было двадцать пять лет, сын богатого купца, окончил Уфимскую гимназию и в 1901 году был исключен за беспорядки из Московского университета. В 1902 году он был привлечен к дознанию за участие в революционной организации в Уфе и сослан на пять лет в Якутскую область, откуда скрылся за границу, где и вошел в боевую организацию. За убийство министра он был сослан на каторгу, где покончил самоубийством.
Получив телеграмму об убийстве министра, я задержался с отъездом. Я повидался с сотрудниками и убедился, что Киев к убийству непричастен. Послав телеграмму о том в департамент, я уехал в отпуск. Но не прошло и недели, как меня вернули с Волги телеграммой, которая говорила о причастности к убийству Плеве именно Киева.
Оставив жену, я помчался к месту службы. Оказалось следующее. После увольнения Зубатова, в департаменте полиции вошел в большую моду прежний сотрудник-марксист, потом чиновник, Михаил Иванович Гурович, из евреев. Журнальный мир знал его по «Началу». Для конспирации он надел темные очки и из рыжего перекрасился в жгучего брюнета, что подало повод дружившему с ним ротмистру Комиссарову [149]
спросить его однажды в гостинице, где тот жил: – «А что, Михаил Иванович, вы и голову свою выставляете для чистки ежедневно за дверь с сапогами?» Они поссорились и долго не разговаривали.Гурович был болтлив, считал себя знатоком по всем социальным вопросам, но определенного мнения не имел ни по одному из них. В портфеле у него всегда было наготове несколько докладов на злободневные темы и за и против. Какого взгляда держится начальство, тот доклад и подается. Так говорили. Товарищ министра внутренних дел генерал Валь очень благоволил к нему и считал его серьезной величиной.
Вот этот-то Гурович после убийства Плеве принял какое-то участие в розыске около раненого Сазонова. Он слушал бред Сазонова, сидя около его кровати. В бреду он разобрал некое имя и решил, что то был некий господин X. из Киева. Киевлянина того арестовали и в кандалах доставили в столицу. Но вышел конфуз. Киевлянин тот, хотя и принимал участие в работе, но доказал полную невиновность в деле Плеве, и был освобожден. Таково было усердие Гуровича.
Но в то время как власти метались, разыскивая главных виновников убийства в Петербурге, главный его организатор – Азеф справлял свой триумф в Швейцарии. В день убийства он находился в Варшаве, ожидая телеграммы о результатах покушения. Узнав об убийстве, он в тот же вечер выехал в Вену, откуда и послал Ратаеву какую-то пустую телеграмму, устанавливающую, однако, его алиби.
Из Вены Азеф проехал в Швейцарию, где под Женевой происходил в то время съезд заграничной организации партии социалистов-революционеров [150]
. Азеф был встречен как триумфатор. Сама «бабушка» русской-революции, ругавшая его за глаза «жидовской мордой», поклонилась ему по-русски до земли. Бывшие же на съезде эсеры справили убийство Плеве такой попойкой, что дело не обошлось без вмешательства полиции.В это же лето ушел на покой вследствие тяжкой болезни киевский генерал-губернатор Драгомиров. Мне было его искренно жаль. При нем в городе чувствовалась рука, которая, правда, лежала спокойно, но, если, поднявшись, опускалась на кого-либо, то давала себя чувствовать. Он хорошо относился ко мне. Не раз во время войны, поздно вечером, у себя в кабинете, выслушав доклад мой за тарелкой простокваши, он делился со мною мыслями. Большие карты висели от него справа на стене.
– Что Куропаткин [151]
, – сказал он мне однажды, ухмыляясь и махнув безнадежно рукой, а затем продолжал: – Есть там на Востоке старый солдат Линевич [152]. Вот ему и надо приказать и сделает все, что надо, а этот… – и опять тот же красноречивый безнадежный жест. – Я уже старый, больной человек, меня там не слушают… а вам, молодому, это надо знать.Я жадно слушал его и мне казалось – вот большой, большой человек.
Когда генерал уже совсем больной лежал в кровати, в комнате около кабинета, он принимал по службе только своих близких военных, и тогда я все-таки удостаивался приемов у кровати. Больной иногда даже шутил. В те дни я однажды принес ему поздравление с монаршей милостью. Он получил высочайший рескрипт и еще какую-то большую награду. Растроганный, слабым голосом, с перерывами рассказывал мне больной, какого внимания удостоил его государь, и слезы блестели на его ресницах. И то был Драгомиров…
Вечер. Поезд с салон-вагоном Драгомирова готов к отправлению. Больного генерала везут в его имение в Конотоп. Приехав на вокзал, я протискиваюсь через большую толпу провожающих у вагона и прошу доложить о желании попрощаться. Через минуту меня просят в вагон. В большом кресле сидит Драгомиров. Около него жена, генералы, дамы. Я кланяюсь и говорю пожелания.
– Ну, батенька, – смеется генерал, – не удалось нам с вами поработать дольше, так расхлебывайте сами теперь, как знаете.
И хорошо, дружелюбно смеясь, он жмет мне руку и желает успеха в работе. Я кланяюсь и целую ручки супруги, у которой случалось и мне есть знаменитую гречневую кашу и пироги.