Императрица отвела меня в свой кабинет и заставила тут же прочитать, что было слишком почетно для моего сочинения. Над многими сценами она хохотала и, по снисхождению или по особенному расположению ко мне, произнесла самый лестный отзыв о моем опыте. Я обрисовала план третьего акта, где готовилась развязка драмы. На это она возразила и настаивала на пяти актах. По моему мнению, такая пьеса оказалась бы слишком растянутой и, не говоря о моей усталости, ослабила бы интерес к действию. Но я послушалась и поспешила окончить ее, потом два дня употребила на четкое переписывание и отдала ее императрице. Вскоре затем пьесу сыграли в Эрмитаже, и было приказано ее напечатать.
В начале следующего года я испросила у государыни позволения уволить моего сына в отпуск на три месяца для путешествия в Варшаву, где он должен был расплатиться с долгами своей сестры и проводить ее на родину.
По этому случаю я отдала все свои деньги и шесть месяцев жила долгами, пока не собрала свои доходы.
Сын мой съездил, исполнил поручение и перевез сестру в Киев, где он квартировал. Из Киева я узнала обо всех этих подробностях. Казалось, многие годы я не получала от детей ни одной строчки, а так как никто и ничто не вытеснило их из моего сердца, легко представить, насколько тяжело для меня было это отчуждение.
Брат мой Александр имел у себя на службе в Коммерческом департаменте и таможне молодого человека, Радищева, получившего образование в Лейпциге и особо уважаемого Воронцовым. Однажды в Российской академии появился памфлет, где я была выставлена как доказательство, что у нас есть писатели, но они плохо знают свой родной язык: этот памфлет был написан Радищевым. В нем заключалась биография и панегирик Ушакову, товарищу автора по Лейпцигскому университету. В тот же вечер я сказала об этом сочинении своему брату, который немедленно послал в книжную лавку за памфлетом. По моему мнению, Радищев обнаружил в своей брошюре притязание на авторство, но в ней не было ни слога, ни идеи, за исключением кое-каких намеков, которые в ту пору могли показаться опасными. Спустя несколько дней мой брат заметил мне, что я слишком строго осудила Радищева. Прочитав его, он находит, что автор слишком превознес своего героя, ничего замечательного не сделавшего и не сказавшего за всю свою жизнь, что вместе с тем нельзя обвинить книгу ни в чем дурном.
«Может быть, действительно, — сказала я, — мой суд слишком строг. Но так как вы любите автора, я должна вам сказать, что особенно озадачило меня при чтении его произведения: если человек жил только для того, чтобы есть, пить и спать, он мог найти себе панегириста только в писателе, готовом сочинять все очертя голову. И эта авторская мания, вероятно, со временем подстрекнет вашего любимца написать что-нибудь очень предосудительное».
Так это и случилось. В следующее лето, когда я жила в Троицком, брат известил меня письмом, что мое предсказание относительно Радищева вполне оправдалось: он написал сочинение такого свойства, что его приняли за набат к революции, вследствие чего он был арестован и сослан в Сибирь.
Нисколько не радуясь исполнению своего зловещего предсказания, я искренне сожалела о судьбе Радищева, особенно потому, что брат принимал живое участие в положении этого молодого человека и, следовательно, был глубоко огорчен его неосторожностью и гибелью.
В то же время я предвидела, что теперешний любовник постарается при этом удобном случае обвинить покровителя за счет покровительствуемого. Попытка была сделана ловко, но не достигла своей последней цели: ум Екатерины еще не совсем покорился господствовавшей над ней партии.
Но мой брат впал в немилость и под влиянием интриг генерал-прокурора, работавшего заодно с его врагами, стал ощущать такую неприязнь при дворе, что под предлогом нездоровья и необходимой перемены воздуха испросил увольнение на год. Отпуск был дан. Когда он оставил Петербург, я почувствовала себя совершенно одинокой в обществе людей, с каждым днем все больше и больше ненавистных для меня. Впрочем, я надеялась на его возвращение по прошествии означенного срока, но и в этом ошиблась. Не прошло и года, как он испросил и получил полную отставку. Это было в 1794 году; так он закончил свою общественную карьеру, честную и полезную для его Отечества.
Через полтора года после увольнения моего брата вдова одного из наших знаменитых трагиков (Княжнина) просила меня напечатать, в пользу ее детей, последнюю трагедию мужа, еще не изданную в свет. Эта просьба была представлена мне одним из советников академической канцелярии (Козадавлевым). Я сказала ему, что с моей стороны не будет никакого препятствия, если он просмотрит пьесу и заверит меня, что в ней нет ничего противного нашим законам или религии. И тем охотнее я поручила ему эту рецензию, что он был совершеннейшим знатоком отечественного языка и очень строгим судьей в цензурном отношении.