Дверь с треском растворилась, и в комнату ввалился папа Лифшиц, секретарь иностранного отдела, разматывая на ходу бесконечный шарф. Он неторопливо снял пальто, кепи и оглядел комнату из-под нависших бровей. Роскошная седая борода и пышные, как львиная грива, волосы делали его сказочно, невероятно старым. В редакции шутили, что Лифшиц в молодости знавал Авраама и даже перекидывался с ним в картишки, когда Сарра уходила к знакомым. Чем-то библейским веяло от его фигуры, и в редакции, среди телефонов, машинисток, неумолчного и нервного шума голосов, он казался живым анахронизмом, воскресшим мифом времен пророков и фараонов.
- Так, - сказал он, бросив на Копина кровожадный взгляд и шевеля бровями. - Копин, разумеется, бродит по редакции и мешает людям работать. Кто вам позволил пачкать мой стол? Что это тут намазано?
- Это я нарисовал слона, - сказал Копин. - Похоже?
- Он хотел сделать вам удовольствие, папа Лифшиц, - добавил Стерн. Простите его. Ребенок развит не по летам и хочет забавляться.
Лифшиц грузно сел за стол и развернул газету.
- Убирайтесь отсюда, - сказал он, укрепляя на носу пенсне на широкой ленте. - Идите в свой отдел, тут вам нечего делать. Слышите, Копин?
- Слышу, - ответил Копин, закуривая. - Не волнуйтесь, папа, ради бога.
Он повернулся к Стерну.
- Слушай, у меня есть к тебе одно дело. Ты будешь сегодня в конторе?
- Буду.
- Получи мне деньги по доверенности на подшефную школу.
- Ну нет, я не возьмусь. Мне будет некогда, я забегу туда на минутку.
Копин встал.
- Ну ладно, попрошу Боброва.
Когда за ним закрылась дверь, Лифшиц опустил газету и одним глазом взглянул на Стерна.
- Зачем он шляется сюда? - спросил он, шумя газетным листом.
- Имеет право - газетный работник, - возразил Стерн, полусмеясь, полусердито. - Вы думаете, он доставляет мне удовольствие?
- Газетный работник! Что он знает о газете? Что она белая и что у нее четыре угла? Он мальчишка и ничего больше. Я бы его высек.
- Вы тоже были мальчишкой при царе Горохе.
- Был. Но он скверный мальчишка. Знаете, как нас держали тогда? О, я бы не посмел прийти к секретарю иностранного отдела и рисовать у него слонов на столе. Знаете, как это было?
И он в сотый раз рассказал Стерну, как это было. Как он, студент-медик, изгнанный из университета за вольное толкование случая с Евой, пришел, в поисках заработка, в редакцию "Московского листка". Как он попал в руки лохматого и вечно нетрезвого репортера, который взял его на выучку и заставлял бегать по Москве в поисках самоубийц и утопленников. Три года он описывал квартиры висельников, отравившихся и перерезавших себе горло бритвой; ругань с дворниками, унизительные переговоры с городовыми, толкотня и визг любопытных, пришедших взглянуть на труп. Потом в редакции надо было употребить сложную систему уговоров и лести, чтобы просунуть в хронику своего покойника, потому что со всех сторон репортеры тащили крушения поездов, ночные грабежи и подкидышей.
Он так набил руку на этом деле, что наконец все человечество начал рассматривать с точки зрения пригодности его к самоубийству. Заработки его были невелики. Могильщики получали больше, чем репортер, - выгоднее было закапывать покойников, чем писать о них. Он жил на гроши, питался впроголодь, познавая великую тайну куска мяса, дающего крепость мускулам и легкость мыслям, употребляя невероятные приемы, чтобы свести концы с концами.
И наконец ему повезло. Благодетелем был толстый грек из Бессарабии, приехавший в Москву с партией пшеницы. Когда Лифшиц увидел его в первый раз, он лежал в номере гостиницы на полу с аккуратно, от уха до уха, перерезанным горлом и его библейская борода была малиновой от крови. В углу, около дивана, лежала полуодетая женщина, убитая ударом палки.
Это был день победы. Его отчет, полный кровавых подробностей, многоточий и восклицательных знаков, был помещен на первой странице под режущим глаз заголовком: "Таинственное самоубийство". За отчет ему выписали чудовищную сумму - пять рублей, и он дрожал, получая деньги, как не дрожал никогда после - ни при объяснениях в любви, ни при смерти друзей.
Так кончился его трехгодичный искус. Уже на другой день его послали на открытие выставки по куроводству. Это был успех, подъем, первые шаги по большой дороге, и куры, хохлатые, пестрые, краснолапые, кудахтали о его судьбе. Еще долгое время он не мог избавиться от привычки писать о покойниках, и его отчеты о воскресных гуляньях, о банкетах, о парадах отзывались как-то ладаном и "вечной памятью".
Сегодня папа Лифшиц пришел в редакцию раньше обыкновенного. Обычно по утрам в иностранном отделе бывало пусто. Здесь работа начиналась с двух, и до этого времени можно было забегать сюда писать, рыться в газетах, в перерывы приходить и сосредоточенно ругать контору, разметочный лист, всю эту "собачью работу, в которой не имеешь ни минуты покоя". Здесь был тихий оазис, заповедное место, куда шум работы доносился слабо, отдельными звуками.