За кибернетической критикой следует почвенная. Другой молодой поэт — большой, худой человек, темноволосый, с большим лицом, правильным и несколько деревянным. Выступление кондовое, но с парадоксом. Противник признан. Вообще, и через враждебные речи проходит мотив относительного признания (огульное охаивание и дубинка запрещены). Эта же речь вся на кокетливом парадоксе — приятия неприемлемого. Он первый начинает настоящий, большой разговор. «Прямо режу: замечательный поэт. Да, мне это не близко. А я говорю — замечательный. Через „не хочу" говорю. Мысль в его стихах признаю. А его тут похлопывают, поглаживают. Чего вы мельтешитесь? — Когда перед вами поэт. Настоящий. Только зачем было аплодировать? Здесь не театр. Люди пришли для серьезного разговора. Это все дружки, дружки. Вот тебе аплодируют, поэтому у тебя до сих пор и нет книги (проговорился: потому что ты представляешь движение умов. Одного, случайного признать можно, течение — признать страшно). Ты их не слушай, выходи на широкую дорогу».
Непредусмотренное великодушие выступающего (архисвоего) — это была уже путаница, деморализовавшая тех, кто подготовил скандал. Вышел паренек в клетчатой рубашке с расстегнутым воротником и сказал: «Я ничего не понял...» Формула эта считалась без промаха разящей. В пастернаковские дни ее мощно развернул Кочетов, в «Литгазете», в письме некоего производственника: «Поэт Пастернак? Г-ы-ы-ы! Что-то я о таком не слыхивал. Вот про Имярека и Имярека действительно знаю, что они поэты. Читал. А Пастернак — этот что-то мне не попадался... Ха-ха!»
Сработало. Но это на бумаге, которая терпит, а живые слушатели не терпят; они откликаются грозным смехом. И в этой голове, быть может, впервые в жизни шевелится: а так ли уж это хорошо: не понимать, так ли почетно... Я ничего не запомнил (а нужно ли этим гордиться?)... — Мне больше нравится Соснора, потому что, слушая его, я почувствовал себя русским.
Последнюю фразу, под неясный шум аудитории, он произносит робко. Такие фразы не произносят робко. Еще Козьма Прутков сказал: «Доказано опытом, что нельзя командовать шепотом».
Довольно молодой, но уже толстый человек говорит опять о вреде аплодисментов (подразумевается интеллигентская групповщина): «Вот вас уже предостерегали против дружков, которые заводят на дурную дорогу». И опять об аплодисментах. Наступление идет вяло.
Руководитель объединения хочет поднять тонус. Он выходит на середину комнаты, и лицо у него заранее испуганное. И кажется, он боится не столько молодой аудитории, сколько чего-то другого, что он силится рассмотреть буравящими глазами.
— Объявили великими поэтами... Что же это такое? Голоса: — А кто это говорил? Кто?
— Так у вас получается.
Голоса: — Ах, получается...
— Я ничего не говорю — у него есть хорошие стихи (не допускать огульного охаивания, не допускать огульного охаивания). Но зачем же так, через край (не допускать огульного захваливания, не допускать...). А у него замкнутый мирок, мелкотемье. О Сое-норе — мне он нравится больше, своим оптимизмом, — меньше говорили, но тоже: талант, талант. Сколько талантов... Правильно тут сказано — как Кушнера захваливают дружки. Его ругать надо — для его же пользы.
Недобрый смех. Голоса: — Ну, этого было довольно. С него хватит!
— Ведь как тут сегодня говорили, не говорят о наших настоящих, больших ленинградских поэтах...
Любопытно, кого, кроме Прокофьева, он имеет в виду — Решетова? Авраменку? Вероятно, никого персонально. Не это важно. Важно, что не по чину хвалили. Опасное положение. В опасности, главное, его, оратора, назначение поэтом, дающее возможность не заниматься общественно полезным трудом.
И тут выступил человек, решивший нанести главный удар. Совсем молодой, очень худой, очень рыжий, лицо лезвием, без фаса, с резким преобладанием носа, глаза узкие. Пиджак поверх черной рубашки без галстука. Рабочий (этим здесь, кстати, никого не удивишь; Соснора, например, работает слесарем), член литобъединения и заочник II курса Литинститута в Москве. Он решил сказать то, что другие думали.
— Вы меня извините. Тут все грамотеи сидят...
Когда году в девятнадцатом подобное говорили люди в непросохших красноармейских шинелях — это было словом нового исторического слоя, подымающегося к культуре. Ну а на сорок пятом году революции, что это такое? В стране, где задумана уже всеобщая десятилетка? — не что иное, как гарантия простоты, верный признак принадлежности к своим.
— Если кто не так слово скажет, сразу шушукаются, пересмеиваются...
Растравленное самолюбие, кочетовский комплекс.
— Так уж вы извините, если не так скажу. Не привык выступать перед такой аудиторией...
Ирония. Подразумевается: хорошо, что он так не умеет говорить. Нехорошо — в частности, поэту — быть интеллигентным. Он не грамотей. Он тот, кому годами внушали, что он есть мера вещей, тот, который не слыхивал... И все, про что он не слыхивал, — это космополитические происки.