Я почувствовала облегчение, потому что соскочивший с петель психологический облик Тынянова сразу выправился и встал на место. Очень смешные Шляпкин и Церетели, которых я никогда не видела, были, очевидно, так же мало похожи на свои оригиналы, как хорошо знакомый мне Гроссман. Они были похожи друг на друга, как персонажи комедий, написанных одним автором, как карикатуры, принадлежащие одному перу. Они увлекали не верностью наблюдения, но отвлеченной независимой от предмета забавностью.
Не видя и не понимая людей, разнося их по типологическим рубрикам, уснащая эти фигуры словечками и жестами, добытыми не из наблюдений, но из запаса ходячих шуток, Т. превосходно живописал экзаменующихся студентов, наглых и робких, профессоров — толстых и тонких, строгих или игривых. По методу все это очень напоминает Вазир-Мухтара.
Елена рассказывала о какой-то своей давнишней знакомой, очень флегматичной еврейской барышне, которую в первые годы революции, на вузовской чистке, спросили, сочувствует ли она советской власти.
— Да, а что? — ответила барышня.
Борис Михайлович говорит об Ахматовой: «Я как-то смолоду испугался Анны Андреевны и до сих пор не могу опомниться».
С Т. Н. так трудно разговаривать потому, что она, будучи человеком нашей культуры и общей языковой сферы (к людям другого культурного этажа мы, естественно, применяемся), вместе с тем употребляет всерьез те самые слова, которые мы употребляем иронически. Рисуя мой портрет, она неоднократно говорила о том, что стремится передать наиболее интеллектуальное выражение моего лица.
Я, кажется, только на третьем сеансе сообразила, что в этом месте разговора вовсе не следовало весело улыбаться.
Впрочем, я очень хорошо знаю цену нашей иронии («оставь ее отжившим и не жившим»).
Я читала (меня принудила его прочесть Map. Викт.) письмо, которое Виктор Иванович Рыков написал Грише летом 28-го года. Там говорилось о светлой памяти покойницы, об общей их святыне... и все эти слова, которые «мы» не можем произнести, были абсолютно полноценны.
Дело не в том, что мы стали целомудренны на слова и поэтому выражаем наше страдание иначе. Лингвистически безграмотно предполагать, что можно одно и то же выражать разными словами; это значит рассматривать слово как пустую оболочку вне его существующей мысли. Дело в том, что в нас нет как раз того, что старики выражают в таких письмах. Для нас возможен пафос и большое возбуждение чувства и невозможно ровное благоговение, благолепие.
Не видевшись с нами в течение двух лет, Вета этой весной говорила: «Вы ужасно здесь все опустились, работаете с утра до вечера».
А. А. говорит, что Дездемона очаровательна, Офелия же истеричка с бумажными цветами и похожа на М. Р-у.
1930
Все чаще приходится сталкиваться с людьми, которые топят вас из страха. Человека, вредящего в силу убеждения, можно переубедить; человека, вредящего по личной злобе, можно смягчить. Только вредящий из страха неуязвим и непреклонен.
Я могу сказать человеку: откажитесь от вашего убеждения, потому что оно не право; или: откажитесь от вашей злобы, потому что она несправедлива. Но нельзя сказать человеку: откажитесь от вашего места и от хлеба, который едят ваши дети, потому что все это не суть важно по сравнению с истиной и справедливостью.
Из письма Типота: «Встретил я его (Брика) на днях в чрезвычайно заграничном, бесконечно синем пальто: „Вот, говорит, хорошо, что я вас встретил. Можно здорово использовать смерть Володи. Давайте создадим «литературный театр имени Вл. Маяковского». Чтобы было весело, а то у вас здесь такая тоска. Если бы было хоть немного веселее, разве Володя застрелился бы?"».
Секретарь «Звезды» Бытовой — племянник Петра Когана. Про него рассказывают неправдоподобную историю: будто он выписал в ведомости гонорар Хлебникову и Блоку (за отрывки из не изданных сочинений).
«Бытовой» — очень смешной псевдоним; но, в сущности, немногим хуже, чем «Горький». У писателей сколько-нибудь замечательных псевдоним теряет свою, всегда безвкусную, этимологическую выразительность и превращается в фамилию (Горький, Белый...).
14 апреля Бытовой, очень оживленный, вошел в редакцию «Звезды».
— Ну что, Бытовой, живешь? — спросил один из сидевших в редакции.
— Живу!
— Ты вот живешь, а Маяковский помер.
— А я как раз его хоронить еду, — ответил Бытовой, нисколько не смутившись.
Рассказывают, будто бы со слов Л. Ю., что Маяковский будто бы уже стрелялся — чуть ли не два раза, — но всякий раз из нового револьвера, а первый выстрел чаще всего дает осечку. Будто бы М. перед самоубийством опять купил револьвер — из него и стрелялся, хотя у него нашли два или три старых заряженных.
Говорят, что двух тысяч не оказалось.
Анна Андреевна рассказывала: будто бы М. накануне просил знакомую женщину (М. Тернавцеву) поехать к нему ночевать. Она отказалась. Он попросил ее звонить ему каждый час по телефону. Она звонила всю ночь, и они разговаривали. Под утро его голос ответил: «Звонить больше не надо», и трубку повесили.