Оказывается, предрассудок если не всегда легко искоренить, то все же гораздо легче, нежели нажить обратно. И вдруг этот обратный ход оказывается необходимым. Предрассудок — конец, омертвелый конец культурно-исторического процесса — оказывается его началом. Условности, правила, нормы восстанавливают административно, не заботясь об обосновании. Предрассудок — орудие, которое можно поспешно (впредь до нарождения органических форм) выдвинуть против распоясавшегося эгоизма.
Много ли можно поднять этим рычагом? Может быть, и немало, если правила и условия, на первый случай, окажутся условием привилегированности или способом ее достижения. Все понимают недостаточность подобных средств. Но процесс этот может оказаться встречным. То есть он когда-нибудь, где-нибудь может встретиться с нормальным процессом развития органических жизненных форм.
Разумеется, призрачнейший из призраков — литература. Чушь то, что часто приходится слышать: индивидуальное мнение вовсе не обязательно; во времена классицизма тоже была догма, единая точка зрения и предрешенность, и получилась великая литература.
Это чушь потому, что литература классицизма выражала мировоззрение эпохи, потому что тогда люди так думали, а теперь так не думают.
В этой области двурядное бытие необыкновенно отчетливо: литература не только не выражение воззрения, но область совершенно условных значений, начисто отрезанных от реальности. Молодым писателям даже уже не приходится подвергать свое восприятие каким-либо операциям; они прямо так и концепирируют вещи в двух рядах сразу — один для писания, другой для жизни вообще.
Вообще же литература не то чтобы плохая, но ее просто нет, как таковой, то есть как художественной деятельности. Есть особая форма государственной службы, отчего и возникает представление о нерадивом писателе, который мало — не плохо, а мало — пишет. Литературы нет потому, что отсутствует самый ее основной неотъемлемый признак — выражение миропонимания. Наша литература — явление небывалое и потому интересное своей социальной субстанцией. В этом плане ее когда-нибудь будут изучать.
У Б. есть теория, что поэты талантливы, если при всем том им что-то удается сказать. Талантливые поэты есть, но когда их слушаешь, самого даже талантливого, уныло знаешь заранее, что стихов не будет, потому что нет поэзии. Это, собственно, значит, что нет стиля, то есть принципа выражения идей. Поэтому не может родиться новое смысловое качество; слова остаются поэтически не претворенными. Это либо житейское сырье, либо эстетические или идеологические стереотипы.
Отсутствие большого стиля характерно для всей эпохи, повсеместно. Это вообще падение гуманитарной культуры. Мы — это только наиболее проявленный случай, неприкровенный. Там же, при свободе выражения — отсутствие новой принципиальной концепции человека. Там тоже нет ничего, кроме инерции высокой литературной культуры, которая здесь была насильственно прервана. Только отсутствие большого мирового стиля позволило прекратить искусство на нашем участке, иначе данная литература, невзирая ни на что, тяготела бы и прорывалась бы к большому стилю. Во всяком случае, было бы возможно появление больших ненапечатанных произведений, В настоящее время по отношению к такого рода произведениям у нас нет правильного критерия. Их принадлежность к другому ряду сама по себе производит столь сильное впечатление, что все дальнейшее уже неясно.
При такой ситуации чрезвычайно нелепо положение истории литературы, которая по инерции и в силу каких-то практически-просветительских потребностей разрослась в огромную область. Может быть, это эрзац литературы, ибо туда и наоборот оттуда может проецироваться проблематика не то чтобы современной литературы, но той постулируемой литературы, которая могла бы быть современной.
Почему и зачем эти девочки занимаются литературоведением, а не чем-нибудь другим (если у них не прямые подвузовские установки)? Некоторые, из интеллигентных семей, — в силу того, что учиться в вузе все равно полагается, а других способностей и интересов у них нет, кроме неопределенно-гуманитарных. Или по примеру родителей. Кроме того, в нынешнем году не удалось поступить в институт иностранных языков, а они хотели изучать английский язык (поветрие); для того и пошли в университет.
Потому были в отчаянии, когда их насильственно распределили по другим факультетам.
Смотрю на них со странным чувством: как они могут заниматься этим, если они никогда в своем внутреннем опыте не пережили, что такое литература, то есть чем может быть для человека литература. Мое поколение еще захватило последний краешек этого переживания, и потому оно последнее, для которого естественно было заниматься литературоведением (удивительно неприятное слово).