Читаем Записные книжки. Воспоминания полностью

Так случилось, что рассказ Юркуна, что слова: «В основном жизнь пройдена, остаются только детали…» – что смерть поэта, любимого в годы юности, смерть человека, вовсе почти незнакомого (только однажды он неожиданно подошел ко мне в коридоре издательства с похвалой «Старой записной книжке» Вяземского; я при этом подумала, что он как бы гниет, но не так, как плоть, а как, крошась и усыхая, гниет благородное старое дерево), – что эта смерть стала одним из опорных пунктов в ряду впечатлений, который, все разрастаясь, прямо вел к этой теме, к теме понимания смерти, – как к необходимой для понимания, может быть для оправдания, жизни.


В ряду впечатлений, накапливавшихся сперва бессознательно, первое сознательное звено относится только к весне 1928 года. Потому что это была первая для меня не вообще смерть, но смерть, увиденная в ее единичности.

Все тогда началось разговором с домработницей. По телефону.

– Никого нету. В больницу уехали.

– Что же у вас слышно?

– Да неблагополучно…

– Что же?!

– Да неблагополучно… Говорят, Н. В. померла.

Я вешаю трубку. Я понимаю вдруг, что это сомневающееся «говорят» (сомнений быть не могло, ей сразу всё сказали) – логически несостоятельно, что оно эвфемизм. Она твердо выговорила «померла» – родные, вероятно, сказали бы «скончалась», – но включила слово в формулу слуха, бессознательно маскируя его необратимость, быть может приготовляя меня минутной фикцией сомнения.

Телефонным разговором началось переживание этой смерти, потянулось панихидами, чужими родственниками, изматывающей чередой непривычных действий. Преобладало сознание, что это нельзя понять, а понять необходимо (иначе какие-то концы жизни останутся навсегда спутанными), и что когда-нибудь тут непременно надо будет добиться понимания. В ожидании чего мы реагируем на смерть понаслышке, не имея о ней собственного мнения.

Все притом беспрестанно раздваивалось на очевидный и невероятный факт исчезновения и на то, что люди вокруг делали с этим фактом. В большой и пустой мертвецкой хирургического отделения – тело под простыней на высоком столе и волосы, свесившиеся до самого пола (никто почему-то не знал, что у нее волосы так хороши). Тело не пугало и не отталкивало, но оно было непонятно для меня и, быть может, непонятно – хотя и привычно – для того врача с кровавыми пятнами на халате, который подошел, постоял молча и вдруг, снизу подобрав ее волосы, сам не зная зачем, взвесил их на руке.

Но тело было понятно для двух старых женщин, которые потом бережно и уверенно расчесывали волосы покойницы, хотя под волосами на шее бежали уже синие и красные пятна тления. У этих женщин было благообразное отношение к жизни и смерти, которое выше эстетического, потому что нет в нем страха и слабонервности, желающей, чтобы мертвые благоухали, а живые тем более. Слабонервность – она враг всякой здравой мысли, всякой силы и человечности на земле. Эстетизм так же несостоятелен в отношении к смерти, как он несостоятелен в искусстве. С этими старыми женщинами в мертвецкую вступил уже мир ритуальности.

Все дальнейшее предстало мне борьбой ритуала с непонятным все еще продолжающимся вещественным бытием мертвого тела и одновременно с невозможной идеей небытия того, что только что было этим телом.

Система церковного погребения хочет быть системой понимания. Но атеистическому сознанию этот чуждый процесс казался процессом вытеснения мертвеца, замещением первичного факта смерти рядом все более абстрагирующихся представлений.

Вот почему ужасно и необыкновенно впечатление от знакомого имени в обобщенном тексте панихиды. «Рабы твоея…» Имя, вырванное навсегда из множества иных словосочетаний… И всякий раз со страхом чувствуешь приближение имени, раздирающего целительный туман своей нестерпимой конкретностью.

Каждая процедура погребения (независимо от своих особенностей) скрывает в себе конфликт между ритуальной и вещественной природой вещей. Ритуал – театрален, а театральность символична. В театре и храме зритель должен видеть не предметы, а некоторые признаки предметов. Одни предметы имеют только блеск, другие – только форму, а третьи – только благоухание.

Труднее всего с людьми. Священнослужитель во время службы мыслится в качестве структуры, состоящей из прекрасно расчесанной бороды, облачения, голоса, произносящего ритуальные слова, и какой-то гипотетической настроенности, соответствующей этим словам. Религиозное и эстетическое сознание равно не пропускают в эту структуру представления о человеческом организме, о человеческих ощущениях (тепла, холода, неудобства), о сепаратных мыслях, таких, которые могут быть отделены от строя молитвенной речи. Все это принадлежит к числу действительных, но заштатных фактов, как то, что у священника под рясой – брюки, и у актера под гамлетовским камзолом – сорочка из кооператива. Об этих заштатных фактах размышляют люди, размышляющие также над тем, что под розоватой кожей юного лица, в сущности, находится голый череп и что у самого образованного человека есть кишки.

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнеописания знаменитых людей

Осторожно! Играет «Аквариум»!
Осторожно! Играет «Аквариум»!

Джордж Гуницкий – поэт, журналист, писатель, драматург.(«...Джордж терпеть не может, когда его называют – величают – объявляют одним из отцов-основателей «Аквариума». Отец-основатель! Идиотская, клиническая, патологическая, биохимическая, коллоидная, химико-фармацевтическая какая-то формулировка!..» "Так начинался «Аквариум»")В книге (условно) три части.Осторожно! Играет «Аквариум»! - результаты наблюдений Дж. Гуницкого за творчеством «Аквариума» за несколько десятилетий, интервью с Борисом Гребенщиковым, музыкантами группы;Так начинался «Аквариум» - повесть, написанная в неподражаемой, присущей автору манере;все стихотворения Дж. Гуницкого, ставшие песнями, а также редкие фотографии группы, многие из которых публикуются впервые.Фотографии в книге и на переплете Виктора Немтинова.

Анатолий («Джордж») Августович Гуницкий

Биографии и Мемуары

Похожие книги

Сволочи
Сволочи

Можно, конечно, при желании увидеть в прозе Горчева один только Цинизм и Мат. Но это — при очень большом желании, посещающем обычно неудовлетворенных и несостоявшихся людей. Люди удовлетворенные и состоявшиеся, то есть способные читать хорошую прозу без зависти, увидят в этих рассказах прежде всего буйство фантазии и праздник изобретательности. Горчев придумал Галлюциногенный Гриб над Москвой — излучения и испарения этого гриба заставляют Москвичей думать, что они живут в элитных хоромах, а на самом деле они спят в канавке или под березкой, подложив под голову торбу. Еще Горчев придумал призраки Советских Писателей, которые до сих пор живут в переделкинском пруду, и Телефонного Робота, который слушает все наши разговоры, потому что больше это никому не интересно. Горчев — добрый сказочник и веселый шутник эпохи раннего Апокалипсиса.Кто читает Горчева — освобождается. Плачет и смеется. Умиляется. Весь набор реакций, которых современному человеку уже не даст никакая традиционная литература — а вот такая еще прошибает.

Анатолий Георгиевич Алексин , Владимир Владимирович Кунин , Дмитрий Анатольевич Горчев , Дмитрий Горчев , Елена Стриж

Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Современная русская и зарубежная проза / Самиздат, сетевая литература / Юмор / Юмористическая проза / Книги о войне