В двадцати пяти километрах отсюда идет бой. В ожидании еды я разговорился со смышленым парнишкой лет тринадцати. Он рассказал, что на днях здесь вели двух пленных, а у него в руках была полная кепка жареных, прямо с огня, каштанов, и он принялся швырять их по одному беднягам в физиономии. На мое замечание, что это очень нехорошо, он только рассмеялся: «Почему? Другие-то их просто колотили». Потом несколько немцев явились за машиной, которую они еще прежде реквизировали; вместе с мэром они поехали к дому, где стояла машина. Прослышав об этом, следом явились жандармы, человек десять. Офицер как раз входил вместе с мэром в дом, а один немец, лежа под машиной, что-то чинил. Офицер отступил в сторону, пропуская мэра вперед. «Сразу было видно, что человек воспитанный», — сказала мне потом старушка, к которой меня определили на постой. И в ту же минуту жандармы его застрелили; а потом пристрелили того, что лежал под машиной. Остальные немцы подняли руки, сдаваясь в плен, но их всех тоже прикончили.
На квартиру меня поставили к отошедшему от дел лавочнику с женой, они жили в маленьком странном домике; троих сыновей их забрали в армию; люди они радушные, очень довольны тем, что к ним поселили офицера, и всячески стараются меня ублажить. Поят на ночь горячим молоком и твердят, что пока я живу у них, буду им за сына. У меня крошечная комнатушка с большой деревянной кроватью под пологом, из окна виден двор и огромная красная покатая крыша.
Все утро я работал в школе, превращенной в госпиталь. Туда свезли двести, а то и триста раненых. Здание насквозь пропиталось гнойным смрадом, окна все до единого закрыты, полы не метены, повсюду грязь и запустение. Работали в этом госпитале, сколько я мог понять, всего двое врачей; им помогали две хирургические сестры и несколько женщин из этого городка, не имевших никакого понятия об уходе за больными.
Был там один пленный немец, с которым я немного поговорил. Ему отняли ногу, и он считал, что, будь он французом, ногу бы ему сохранили. По просьбе сестры милосердия я объяснил ему, что ампутация была необходима для его же спасения: сестра красочно описала, в каком состоянии была его нога. Пленный угрюмо молчал. Его мучила тоска по родине. Он лежал желтый, заросший клочковатой щетиной, с безумием в страдальческих глазах. Надеясь облегчить его муки, врач положил на соседнюю койку француза, которому тоже отняли ногу: пусть немец видит, что и с французами такое случается. Француз лежал бодрый и веселый.
Я уже много лет не занимался подобной работой и на первых порах смущался, руки меня слушались плохо; однако вскоре понял, что могу не хуже других выполнять то немногое, что от меня требовалось: промывать раны, прижигать их йодом, делать перевязки. Никогда прежде не видел я таких увечий. Огромные раны в области плеча, раздробленные кости, все залито гноем, вонь жуткая; зияющие отверстия в спине; сквозные пулевые ранения легких; разможженные ступни, глядя на которые, сомневаешься, что ногу удастся спасти.
После позднего завтрака нас попросили отвезти сотню раненых на станцию: в то время командование стремилось эвакуировать из Дуллана все временные госпитали — ожидался большой наплыв раненых, так как готовилось грандиозное сражение; с первого дня нашего пребывания по дороге непрерывным потоком стягивались сюда войска. Некоторые пациенты побрели к машинам сами, других понесли на носилках. Когда выносили первых лежачих, послышалось молитвенное пение, и санитары опустили свою ношу на землю. Печально звякал надтреснутый колокольчик. Показался священник, высокий, толстый, в сутане и коротком стихаре, перед ним шел слепец, вероятно, церковный сторож, его вел маленький мальчик; они пели начальные строки заупокойной молитвы. Следом появились четверо мужчин с гробом на плечах; гроб был накрыт убогой черной тряпицей, поверх лежал небольшой сосновый некрашеный крест, к нему прибита табличка с именем и прочими данными умершего солдата. За гробом шли четверо солдат и сестра милосердия. Пройдя несколько шагов, священник остановился, оглянулся и досадливо пожал плечами. Остальные тоже стали в ожидании. Наконец показался еще один гроб, затем третий и четвертый; зазвенел надтреснутый колокольчик, процессия двинулась дальше, на улицу; штатские снимали шляпы, военные отдавали честь; процессия медленно направилась к кладбищу. Что же испытывают всякий раз умирающие, подумал я, заслышав в госпитале наводящий ужас звон надтреснутого колокольчика?