Стихи были без названий, все об испанской войне; в них немало точно увиденных деталей этой войны: Мадрид после бомбардировок — Мадрид, откуда до окопов добираются на трамвае, ржавые солдатские фляжки без глотка воды, бойцы ночью в горах, закутанные в одеяла, батареи, укрытые оливами, русские волонтеры, про которых не знают, что они русские; в них живая Испания: бульвар Рамбла в Барселоне, выжженная солнцем провинция Арагон, женщины с тяжелыми кувшинами на головах. Это были горькие стихи. Горькие не только потому, что внешняя, событийная их сторона связана с проигранной войной — за их горечью читается нечто другое. Это стихи о войне, написанные ее участником, который там, в Испании, не забывал о том, что творится у него дома, старался об этом не думать и не мог не думать. Именно это двойное зрение придает лучшим испанским стихам Эренбурга особую глубину и поднимает их над импрессионистически воссозданными декорациями сюжета. В этих стихах тяжелый груз тридцатых годов; такие стихи Эренбург не мог написать раньше, а понятны они будут всегда:
Испанские стихи Эренбурга отличаются сжатостью и сдержанным, внутренним трагизмом от истеричной по тону «Молитвы о России» и от зачастую темных по существу «Стихов о канунах»; они ближе к последним «Раздумьям» и стихам не вышедшей книги «Не переводя дыхания» — но проще (той простотой, что после сложности, а не до — как любил говорить Эренбург), яснее, мудрее их, хотя в испанских стихах встречаются и давно полюбившиеся Эренбургу образы, очень выразительно вписывающиеся в новый контекст — скажем, помешанный трубач, и вообще — медь трубы…
Борис Слуцкий вспоминал, как студентом, видимо, в конце мая 1941-го, он застал недавнего лефовского теоретика Осипа Брика и недавнего вождя конструктивистов Илью Сельвинского беседующими на лестнице Литературного института:
«Оба держат в руках только что вышедшую книгу стихов Эренбурга. Взаимно ухмыляются. Открывают книги, каждый свою. Показывают друг другу рифмы Эренбурга. Расходятся»[72]
.Это красноречивая сцена. Эренбург — пусть и присягнувший советскому режиму — не имел никакого отношения к становлению советской поэзии с ее достаточно разнообразной техникой и достаточно однообразной риторикой. В испанских стихах Эренбург меньше всего был озабочен нарядным оснащением стиха элементами рафинированной техники, например изощренными рифмами; его заботило иное: донести до читателя чувство, мысль во всей ее сложной простоте.
Одни стихи были написаны сразу и навсегда — Эренбург потом не исправил в них ни слова (только некоторым дал названия): «Гончар в Хаэне», «Разведка боем», «Гроб несли по розовому щебню…», «Горят померанцы…», «В январе 1939» и другие. Иные потом переделывались — подбирались более точные, более емкие слова, безжалостно сокращались. Некоторые Эренбург не перепечатывал.
За испанскими последовали новые стихи (июнь — август 1939) — о том же и не о том.
«Чтобы писать прозу, нужно не только увидеть нечто реальное, но и осмыслить его. А я тогда не мог разобраться в происходящем <…> А в лирических стихах можно передать свои чувства, и я предпочел стихи»[73]
.В августе, в деревне виноделов, в округе Божоле, Эренбург жил наедине с природой. Пейзаж стал едва ли не главным инструментом его лирики.
Додумать всё до конца оказалось не только трудно, но и страшно — как с этим было жить и работать в условиях принесенной присяги? В прозе и публицистике Эренбург сознательно недодумывал страшной сути тех лет, скользил по поверхности, лишь изредка взрыхляя ее. Но он не мог обмануть себя, поэтому стихи — там, где это лирический дневник, странички которого заполнялись без оглядки на немедленную печать, стихи, писавшиеся в периоды, когда драма, созданная обстоятельствами времени и усугубленная принесенной присягой, резко обострялась, стихи Эренбурга дают почувствовать суть времени острее, чем его проза. Не случайна поэтому и горечь этой лирики.