Он ведь, Пашка-то, обидчивый. В охотобщество записался. Зимой уехал куда-то на три месяца. Перед самой армией отпуск накопил, и никому ни слова. Я с ним после разговаривал — как промысловик, оказывается, охотился. Раньше, говорит, учили стрелять, и я все понимал. Мушка, мишень, линия прицеливания, а теперь объяснить не могу, как в зверя целюсь. Это, говорит, не наука, а инстинкт.
— Инстинкт? Ну, ну. Похоже, — с хитринкой поглядывая на начальника, одобрил Митрофаныч.
— А я вот не пойму, — продолжал студент, — он вообще-то добрый и, как друг, он… слово держит. Ну вот как начнет про свою охоту рассказывать, вот как сейчас, чужой становится, жестокий. В армии он здесь служил. На Камчатке. На погранзаставе. Рассказывал, как они для собак нерпу били. Дубинками добивали. Я все понимаю: это необходимость, собачек надо кормить, и служебных, и ездовых. Но все-таки… Что-то не так. Я не могу объяснить. Слишком подробно, что ли, рассказывает? С удовольствием. И еще, говорит, здесь решил в училище не поступать. Спрашиваю: почему? Молчит.
Митрофаныч сурово и неподвижно глядел в огонь.
— Это, паря, дело темное, зверобойное. Тут человек не сразу место находит, а и не всякий. Иной и сам озверивается.
— Но ведь, говорят, ко всему привыкнуть можно, — поспешил вставить я.
— Привыкнуть? А не знаю… — Очень серьезно и твердо произнес Митрофаныч. — Эта привычка плохая, ребяты. Делать — одно, а привыкать не надо. Человеком перестанешь быть — вот што.
Нас опять накрыла тишина, но тревожная, непонятная и неустойчивая. Неожиданно в костре жалобно засипел сырой комель, и звук вдруг оборвался хлопком — на ровном срезе пузыристой слезой лопнула смола.
— Павлик в институт пришел, когда меня сюда на производственную практику распределяли, — как-то на ощупь продолжил студент разговор. — Говорит, присмотреться хочу, поступать к вам буду. Зачем это ему?
— Он поступит, — уверенно произнес Митрофаныч.
— Проситься стал со мной рабочим, а парень один, из нашей группы, невзлюбил его почему-то. Он Пашке сказал, куда ты, мол, пижон? Там с тобой чикаться не будут. Но дело не в этом. Зачем, почему? И мать его против была. Я не брал. Только бесполезно. Уперся Пашка — никакого отбою не было.
— Ну, а сейчас-то чего он взбеленился? — Митрофаныч, видимо, уже не беспокоился за Пашку и раскладывал свой спальный мешок, прилаживаясь спать.
— Да кто его знает. Весной случай интересный был. Мы же вначале, по снегу еще, большой сводной бригадой работали, — практикант вопросительно взглянул на Митрофаныча. — Это еще, Митрофаныч, до тебя было. Ты не знаешь этот случай. Однажды почти двое суток не спали. Пришли в лагерь, сложили все к погрузке. Вертолета ждали и задремали кто где. Весной всегда медведей больше встречается — ходят они много. Вот и к нам забрел. Большой. Красного цвета. Приземистый такой, в груди широкий. Прямо, вот, чуть ли не к ящикам с продуктами подошел. Пашка схватил карабин и с одного выстрела… А мы, сонные, не поймем: медведь еще в агонии бился. Страшно. Конечно, выручил он, и не каждый может, но страшно. А у Пашки в глазах восторг.
— Дак не правильно он сделал, — Митрофаныч отчужденно и равнодушно усмехнулся. — Выручил он вас… как ни так. Мог и подранить зверя. Если б на Пашку раненый пошел, ну ладно — у него оружие, он бы защитился. А вас бы давить начал? И стрелять нельзя, и… Показал бы он вам, раненный, кузькину мать.
Я вспомнил тот момент и вспомнил, с каким восхищением смотрел на Пашку, когда успокоился. А теперь чего-то этот Митрофаныч, с его давешним случаем и всякими рассуждениями…
— Как-то у нас разговор был насчет подвигов, — прервал мои мысли студент, — не любит Пашка, когда при нем о таком деле говорят. Он так настроен, что не в этом дело. Совершит человек что-нибудь или не подвернется ему случай — не в этом, говорит, дело. А надо, говорит, уметь и ко всему быть готовым, чтобы долго не рассуждать, а действовать быстро. Вообще, говорит, никакого подвига нету — есть исполнение долга. Я тоже думаю: главное научиться всяким таким штукам: стрелять, машину водить, ну, вообще. И… Здоровье.
— Не-а, начальник, — снимая сапоги, с натугой прохрипел Митрофаныч, — про чего ты говоришь, для себя все. Работать надо, чтоб твоей работы другим не оставалось. Короче — совесть. Это, чего вы думаете, да-а-вно известно. Когда не для себя человек сделал: прожил жизню, помер, а ему должны осталися… Вот. То и называется — совесть. Так-то, паря.
Когда чего случается — никто и не знает, чего делать следовает, а совесть, она подсказывает. А без нее хошь сколько тренируйся, хошь чему ни научись…
Неожиданно сверху, от обрыва, послышались шаги.
— Пашка идет, — тревожно вслушиваясь, сам себе сообщил практикант.
— Смотри-ка, не пустой: чайник не брякает. Ну, ну, — будто в чем-то сомневаясь, протянул Митрофаныч. Он зевнул, кинул окурок в мерцающие уголья костра и закрылся клапаном спального мешка.