Дэвид Харви, современный специалист по культурной географии, доказывал, что место получает свою характеристику в ходе сложного процесса дифференциации, когда представление о нем строится на контрасте с неким «там», отличия от которого имеют символическое и идеологическое значение. Это кажется вдвойне верным для России последних десятилетий XIX века, когда лес стал ассоциироваться с религиозными традициями, расколом и надеждой на возрождение. Заповедная мельниковская Россия – это определенная местность со своим рельефом и природными характеристиками, но это еще и совокупность свойств и образов, объединенных как противоположность другим территориям, в первую очередь городам. Символическая топография, связывающая саму сущность русского с фигурами конкретных праведников и духовным топосом, работает на подспудном противопоставлении с грешной реальностью русских столичных городов, с их новыми веяниями, с Европой, с метаниями идеологического и интеллектуального толка. Москва в романе Мельникова – это юдоль скорби и ложных авторитетов, воплощение библейского ада: «У вас на Москве промеж пузатых лицемеров, агнчую одежду на волчьи телеса вздевших, про здешние чудеса, поди, чай, и не слыхивали, а мы, простии, своими очами их зрели… Что ваша Москва? Широко живет, высоко плюет, до Божьего ей нет дела… Вавилон треклятый!..» [Мельников 1989, 2: 258].
Интонация боевского повествования практически та же: рассказчик пишет домой в Петербург, потрясенный осознанием разницы между «здесь» (русская глушь) и «там» (Петербург).
Дорогой мой батюшка! Очень благодарю тебя, мой единственный друг, что послал меня сюда. Но представь, кроме тебя, никто меня не понял. Я все слышал только одно: «глушь, тоска! что там делать?», «я бы за границу», «удобств никаких», «вам бы тут служить». «Туда едут, – сказал мне один очень умный человек, – кому в столице есть нечего. А далеко ли это? Ну-ка по карте? Господи!» и пр. и пр. Неужели мы век проживем в Петербурге и Москве? Неужели же век ни мы, ни потомки наши не будем знать, что такое делается у нас в глуши? Что за чудный народ еще есть у нас. Неужели не ощутил никто этого «смутного волнения», которое зовет к настоящей жизни, и не довольствуется фантастическими фаланстерами и коммунами? Неужели мы век просидим по канцеляриям и редакциям – тем же канцеляриям? Кругом начинает кипеть русская жизнь, «наша», шумят русские леса, а мы будем переводить революционные брошюры и шляться за границу, да посмеиваться и ругать все наше [Боев 1871: 18–19].
Население русских столиц буквально не может видеть чудес этого мира, которые, если бы не усилия таких писателей, как Боев и Мельников (и живописцев вроде Саврасова и Шишкина), так и остались бы невидимыми. Мотив невидимого, несомненно, является центральным в китежской легенде: праведный город скрыт от взгляда грешников, он виден только благочестивым и в определенные дни года. Эта атмосфера добродетели и дарованного зрения («имеющий глаза да увидит!») на страницах романа Мельникова распространяется и на весь регион: «…мы, простии, своими очами их [чудеса] зрели».
Василий Кузьмич Фетисов , Евгений Ильич Ильин , Ирина Анатольевна Михайлова , Константин Никандрович Фарутин , Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин , Софья Борисовна Радзиевская
Приключения / Публицистика / Детская литература / Детская образовательная литература / Природа и животные / Книги Для Детей