Старик еще ничего не знал об этой новой заботе, которая медленно двигалась к нему со стороны Гянджи. Пока что его отягощала другая забота. Его младший сын, студент технологического института, долговязый Гафиз, приехав на каникулы, привез с собой приятеля, студента этого же института, Мадата Сеидова, сына известного бакинского нефтепромышленника. Это было бы еще ничего, но с ними был также английский корреспондент Кавказского фронта, мистер Седжер, прекрасно говоривший по-азербайджански, армянски, персидски и арабски и несколько хуже — по-русски. Оказывается, Гафиз при первом же знакомстве с англичанином (они познакомились в Баку в доме Мадата) рассказал о замечательных «беседах» избранных, происходящих в начале каждого лунного месяца в доме его отца, как раз тогда, когда, подобный ноготку ребенка — такое сравнение есть в стихах деда Авеза, — молодой месяц повисает над каменными домами города, рассыпанными по горе.
Старику не очень нравился Мадат, его бугристая бритая голова и цепкие глаза. Но англичанин, с его улыбкой, которая вдруг внезапно зажигалась и сразу же погасала на обветренно-красном лице с синими глазами, слишком близко посаженными друг к другу, казался деду Авезу еще более опасным и враждебным человеком.
Конечно, в доме Авеза, хотя жена его была больна и почти не вставала с постели, гостей приняли так, как подобает принимать: истопили баню, угостили обедом и уложили спать.
Старик покачал головой и, шепча любимые изречения из Низами и Омар Хайяма, стал готовиться к традиционному пиршеству. Он решил, что в конце концов если он перехитрил исправника, так перехитрит и этого иностранца и что сегодняшней встрече избранных в его власти придать характер самый безобидный.
Авез, собственноручно зарезав откормленного молодого барана (он считал приготовления к пиршеству слишком важным делом, чтобы доверять это кому-нибудь), освежевав его и разрубив на части, принялся строгать на открытой галерее шампуры для шашлыков; на них каждый из собеседников будет жарить свою долю — таков был установленный обычай на встречах. И вдруг он услышал снизу, со двора, резковатый голос любимой внучки:
— Дедушка, мы приехали!
Он увидел сверху линейку, въехавшую во двор, тревожное лицо зятя и понял, что в этот день еще одна забота свалилась на него.
Вина предложены были самые лучшие, и юный Гафиз, едва только замечал, что бокал опорожняется, тут же наливал его. Свежая кровь спеклась на шампурах, шашлыки давали сок, щекочущий ноздри, и зубы сами вонзались в хрустящее, обтекающее жиром мясо. Огонь в очаге прыгал, как веселый рыжий пес на цепи, преданный и свирепый, — он веселился, как всегда. Но на знакомых лицах, которые он освещал, хозяин не видел ответного веселья, принужденны были улыбки и недоверчивы взгляды, бросаемые в сторону присутствующего здесь иностранца в зелено-травянистом костюме, хотя он ежеминутно показывал свои белые зубы, а это должно было свидетельствовать о том, что гостю весело и что он смеется. Англичанин отчетливо произносил любезные слова на правильном, по-настоящему хорошем азербайджанском языке, но так, как он говорил, принято лишь писать на бумаге. Живости разговорного языка не было в этой изысканной речи.
«Огонь горит хорошо тогда, когда все дрова ровно высушены, а огонь нашего веселья не разгорается, потому что в него сунули сырое полено», — подумал дед Авез об англичанине.
Ему хотелось все-таки развеселить людей. «Подброшу-ка я в огонь веток цветущей розы», — подумал он и приказал своему младшему, Гафизу, прекратить беготню. Видно было, что гости уже насытились. Гафиз послушно встал у двери, и другой юноша, молчаливый и смуглый, в черных крупных кудрях, стал исполнять обязанности виночерпия.
— Возьми, Гафиз, кеманчу, спой любовную песню.
— Какую? — покраснев, спросил Гафиз, но покорно снял со стены нарядно отделанную перламутром кеманчу, красновато отсвечивавшую при вспышках пламени.
— Последнюю… Или ты в Петербурге замолк, как кенарь, покрытый черной попоной?
Тут Мадат рассмеялся.
— Нет, почтенный хозяин, даже серая попона петербургского неба не потушила пламени вдохновения вашего сына, — сказал он. — Спой, Гафиз, ту, что пел нам в Баку.
— А, Кара-гиле, Кара-гиле… — рассмеялся Гафиз, и ямки обозначились на его румяном лице. — Послушай, отец, и скажи, удалась ли мне песня, — сказал он, подняв почтительно-робкий взгляд красивых глаз на отца, перебирая и при этом поправляя струны.