Насколько язык наших учителей с улицы Сен-Гийом был отточенным, а порой и манерным, настолько же жаргон военных инструкторов, даже хорошо воспитанных, был неотесан и чаще всего груб. Нельзя мягко и безболезненно научить управляться с лошадью, да еще и сражаться верхом на ней. Грубость манежа была традиционна, но в этой обстановке рождались крепкие дружеские узы, и мы начали приобретать там определенное отношение к жизни, которое сохранили навсегда.
В предвоенные месяцы мне еще предстояло усовершенствоваться в искусстве верховой езды у тренера-португальца по имени Васконселлос, бывшего конного тореро. Он отличался весьма малым ростом и не знал себе равных в упражнениях высшей школы.
Должно быть, я один из последних парижан, кто может вспомнить, как ехал манежным галопом от ворот Дофин к площади Звезды, по кавалерийской аллее вдоль четной стороны авеню Фош, которую тогда еще называли по привычке Лесной улицей.
От тех времен мне запомнились также несколько девушек, за которыми я заходил домой к их родителям, чтобы отвести на бал. В том, чтобы спуститься в метро во фраке с белым галстуком, тогда не было ничего удивительного.
III
Дом Грега
Я очень хотел познакомиться с Анной де Ноай. Увы, та, что написала «Ослепления», «Неисчислимое сердце», «Честь страдать», умерла раньше, чем я повзрослел и смог бы встретиться с ней. Я сожалел об этом.
От Анри де Ренье, о котором я говорил выше, мне досталось лишь прикосновение к его гробу. По его смерти из всех многочисленных тогда поэтов, кто настойчиво придерживался классического пути, самым известным был Фернан Грег. Этого, по крайней мере, я не хотел упустить.
Я уже упоминал, что устроил в своем лицее поэтический утренник в его честь. Это стало моим предлогом увидеться с ним.
Вот запись, с трудом найденная среди бумаг времен моего отрочества. Читаю: «Суббота, 20 марта 1937. Решающий день в моей поэтической судьбе. Я хочу видеть в нем то же значение, что и в визите, который Анри де Ренье нанес Сюлли Прюдому, когда был едва ли старше меня». Этот день и в самом деле стал решающим, но отнюдь не в том, что я себе воображал. Жизненным поворотом.
Грег принял меня, юнца, с крайней благожелательностью и обаянием. Он хорошо знал мою тетку Жермену Дрюои, равно как и былых завсегдатаев ее салона в Дуэ.
Сказанное мной о Ренье ему понравилось. «У Вас есть критическое чувство и лирический пыл, — написал он мне, — в Вашей речи чувствовался жар сердца и ясность ума». Как же мне всю жизнь хотелось заслужить столь снисходительное суждение!
Прочитанный мною доклад о нем самом понравился ему настолько, что он пожелал увидеть его изданным; мой опус напечатали за счет одного из его друзей, тоненькой, не предназначавшейся для продажи книжечкой.
Грег дал мне список тех, кому следовало разослать экземпляры, начиная со всех членов Академии. Я получил множество хвалебных отзывов, которые наверняка имели целью доставить удовольствие скорее ему, нежели мне. Но все же это был не пустяк — получить несколько любезных слов за подписью герцога де Брольи или маршала Франше д’Эспере. Некоторые академики называли меня «мой дорогой собрат» — милость, которую они оказывали всякому, кто пользовался пером. А кардинал Грант уверял меня в своих «уважительных и преданных чувствах». Его секретарь наверняка не осведомился о возрасте автора.
Жорж Гуайо, постоянный секретарь Академии, зайдя еще дальше в своей любезности, писал мне: «В эту эпоху, когда седовласое поколение чувствует себя столь мало понятым далекой и отстраненной юностью, Вы, напротив, преподносите нам по поводу Грега страничку литературной критики, которая является шедевром рассудительности и остроты ума».
Как благожелательны были тогда по отношению к будущему! Это поощрило меня нанести визит Жоржу Гуайо, человеку, обладавшему добротой и даже, быть может, святостью сердца. Он принял меня с участливой обходительностью. В конечном счете это был мой первый академический визит!
Если сегодня я, насколько могу, выкраиваю время, чтобы адресовать хотя бы несколько строк какому-нибудь дебютанту, решив, что заметил в присланной им вещи проблеск таланта, то именно из-за этих давних воспоминаний, потому что знаю, какую важность может иметь для едва наметившейся карьеры внимание старшего, уже добившегося известности.
У меня появилась привычка все чаще навещать Фернана Грега. Казалось, ему доставляло удовольствие мое общество; он называл меня своим учеником, а может, я и был им. Сидя за китайским бюро в маленькой комнате, продолжавшей гостиную, он читал мне последние из написанных им стихов, а я приносил ему свои, которые он охотно оценивал или поправлял. Или же он брал меня с собой на прогулку, и нам нравилось беседовать александрийским стихом или по-латыни, что тогда начинало становиться менее привычным, чем в прошлом веке. Находясь рядом с Грегом, я испытывал чувство, будто подаю руку всей истории французской поэзии. Ведь он посещал салон Эредиа и присутствовал на похоронах Виктора Гюго.