Мосье Хамиль дорожит книгой Гюго не менее, чем Кораном. И постепенно в памяти этого дряхлеющего старика суры Корана и тексты великого писателя-француза начинают смешиваться, превращаясь в нечто, имеющее равную духовную ценность: в мечети «он вместо молитвы декламировал: "О поле Ватерлоо! Печальная равнина!" – и тогда присутствовавшие там арабы жутко удивлялись… А у него аж слезы выступали на глазах от религиозного рвения». Узнав о болезни мадам Розы, старик, не имея возможности проведать ее, живущую в крохотной квартирке на седьмом этаже («в его восемьдесят пять лет без лифта это было против всех законов»), «решил написать ей стишок Виктора Гюго – начинался он с… "субхан ад даим ла язуль", что означает "только Предвечный никогда не кончается"». Более того, мосье Хамиль и самого Момо начинает называть малышом Виктором: «Ты не такой ребенок, как другие, малыш Виктор. Я всегда это знал».
Физическая беспомощность старика Хамиля, как, впрочем, и мадам Розы, ассоциируется с традиционными рассказами о святых и старцах, «которые были почти что "детьми", так что их ученики должны были не только водить их под руки, но и кормить их и следить за каждым движением. Высшая мудрость часто совпадает с детской беспомощностью и неспособностью ориентироваться в мире, в котором уже ни сердцем, ни душой, ни умом не пребывают» [Горичева 1994: 75]. Ср.: «У арабов к старому человеку, которого скоро не станет, относятся с уважением, и делается это, чтобы добиться благосклонности Бога, а не ради каких-то мелких выгод. Но это все равно грустно, что мосье Хамиля нужно водить, чтобы он отлил». Момо самоотверженно берет на себя заботы о беспомощной, теряющей рассудок мадам Розе, у которой было «столько болезней, что хватило бы на десятерых». Ухаживая за Розой, он познает не только глубину своего чувства к ней, но и силу человеческого со-участия, со-чувствия – на помощь ему приходят многие: и мадам Лола, и мосье Валумба, «негр из Камеруна, приехавший во Францию, чтобы подметать ее», и братья мосье Валумбы, и братья Заумы, и наркоман Дылда.
Исключительность Момо была очевидна и для доктора Каца, говорившего, что мальчик «вероятнее всего, будет не похож на других, точь-в-точь, как великий поэт». И еще: «Иногда из таких получаются великие поэты, великие писатели, а иногда. – Он вздохнул. – …А иногда – бунтари». Эта реплика проницательного доктора напрямую соотносится с размышлениями В. Гюго о выросших в нищете мальчишках, их склонности к бунту: «Парижский гамен одновременно почтителен, насмешлив и нагл. <…> Две вещи, которых он, страстно желая, никак не может достигнуть, обрекают его на муки Тантала, – низвергнуть правительство и отдать починить свои штаны. <…> Пути его развития неисповедимы. Вот он играет, согнувшись, в канавке, а вот уже выпрямляет спину, вовлеченный в восстание» [Гюго 1986, т. 1: 454, 455].
Мотив бунтарства в романе Ажара органичен. Его Момо – настоящий гамен. Едва осознав свою обездоленность, Момо начинает бунтовать. Мотивы такого поведения мальчика всегда прозрачны: пусть эксцентричными способами (сознательное испражнение на пол, позже – пробежки между мчащимися автомашинами), но привлечь к себе внимание, заявить во всеуслышание: я есть, я существую, и мне плохо. И вместе с тем заставить других пережить чувство вины, пробудить в них человечность, спрятанную где-то далеко, под спудом души. Бунтарский дух Момо проявляет себя и в его фантазиях (симптоматична, к примеру, его мечта стать террористом, чтобы наказать зло и осчастливить страждущих).
Предсказания доктора Каца и мосье Хамиля вселяли в Момо надежду: «когда я вырасту большой, я тоже напишу отверженных, потому что такое пишут всегда, когда есть что сказать». И что удивительно, избранная Ажаром форма первого лица традиционного нарратива (Момо – и повествователь, и рассказчик, и персонаж) достигает поразительного художественного эффекта: «Жизнь впереди» в силу этого воспринимается как новые «Отверженные», как Книга, рассказанная во исполнение своего обещания Момо – Мухаммедом, ибо ему «есть что сказать».
К. Юнг, анализируя мифы о детстве, указал на удивительный парадокс: ребенок, оставленный на произвол судьбы, окруженный врагами, проявляет чрезмерную силу и выносливость – он ничто, и он же одновременно божествен: ребенок, самое маленькое и смиренное, становится самым великим [Горичева 1994: 75]. Данное архетипическое начало обнаруживается и в образе Момо.
«Сын шлюхи», Момо был воспитан бывшей проституткой мадам Розой, открывшей приют для детей женщин ее профессии. «Сын шлюхи» в лексиконе Момо вовсе не ругательство, это осознанный им факт жизни; и то, что женщины зарабатывают «шахной», – это тоже факт, и вовсе не постыдный, поскольку, как говорила мадам Роза, «с Людовика XIV шахна – самое важное во Франции, а проституток, так называются шлюхи, преследуют, потому что порядочные женщины хотят иметь это только для одних себя».