– Привезли нас в гестапо, – продолжал Борис. – Там раненого мальчишку отделили от нас. Вероятнее всего, расстреляли или повесили. Ведь от него пахло костром, а в подкладке ватника был зашит комсомольский билет. Меня и тетю поместили в общую камеру, где было человек десять. Сырое подвальное помещение, крохотное окошко с решеткой. Пол земляной, холодный. На нем несколько кучек протухшей соломы для спанья. Кормежка – еще хуже, чем здесь. И каждый день допросы, избиения, пытки. Тете Фросе печенку отбили и легкие. Кровь горлом шла. Она и сейчас еще кровью кашляет. Все лежит, ничего делать не может. Меня тоже били нещадно. Вон, зубов почти не осталось, – он открыл разбитый рот, – нечем хлеб разжевать. Размачивать приходится. Иголки под ногти загоняли, но я быстро терял сознание от болевого шока. Потом долгое время было мучительно больно. Пальцы в слесарных тисках раздавливали, – он показал три изуродованных пальца на левой руке. – До сих пор так болят, что ночью спать невозможно. Все добивались, чтобы мы показали на карте болот проходы к партизанам. «Да как же можем мы показать чего не знаем? Никогда не были у партизан, – говорили мы одно и то же. – И мальчишка раненый сам дополз до нашего дома, в болоте мы никого не искали». Через неделю пыток в гестапо направили меня и тетю Фросю в этот концлагерь. Здесь тоже тошно и голодно, но по сравнению с гестапо все же можно хоть как-то жить.
Шапка снова сползла на Борькин лоб.
– Вот вредная! – сказал Борис. – Да только на нее и ругаться нельзя. Принадлежит она хорошему человеку, сыну тети Фроси. На ней даже вмятинка, след от звездочки, сохранилась. Надо свято надеяться, что удастся когда-нибудь вернуть ее живому хозяину.
Я был глубоко взволнован Борькиным подвигом. Встал и обнял его, не скрывая мокрых глаз своих от сочувствия. Хотел сказать что-нибудь умное, бодрое, а пролепетал чуть слышно самое банальное: «Ты мне будешь примером».
ЗЕМЛЯЧОК
Герасима Ивановича, нашего старосту, арестовали. Ходил слух, что он укрывал еврейскую девочку – где-то под нарамипрятал. Кормил из своего пайка. Очень жаль его. Хороший был человек. При нем был порядок на раздаче баланды и хлеба. По алфавиту он называл фамилию и состав семьи. А раздатчик, обычно один из пленных, наливал соответствующее количество порций на всех членов семьи. Ни драк, ни давки, ни споров в очереди не возникало.
Теперь же вместо старосты начальником барака поставили злющую эстонку Хильду. Она потребовала, чтобы каждый живой человек сам вставал в очередь за баландой и чаем. А если ты больной, не можешь стоять, то жди, когда остатки баланды пленный разнесет прямо на нары под ее неусыпным контролем. Если больной лежит без сознания, значит, есть ему незачем, ничего не получит. Если что-то не так, кто-нибудь недоволен, то при ней всегда плетка за поясом. А споры и недовольные были почти всегда, поэтому плетка работала без выходных.
Борис возненавидел Хильду с первых дней.
– Ты понимаешь, – говорил он мне, – из-за этой гадины тетя Фрося часто не получает даже баланды. Мне ее порцию не выдает, а на нары приносит в самую последнюю очередь, из остатка, которого часто не хватает. Раз вы из гестапо, то жить не должны, считает Хильда. Финский нож по ней плачет, – закончил Боря.
Мне стало жутковато от его слов:
– Что ты говоришь, Боря?! Ты же мальчик еще!
– Я был мальчиком до гестапо. Там сломали мне тело и душу. Но в правой руке есть еще сила для мести.
Я не знал, как реагировать на его настроение. Борис заметил мое смущение, сказал примирительно:
– Не дрейфь! Я не бегу за ножом. Главное, не дать всяким гадам уйти от расплаты, когда наши придут.
С Борисом мы теперь виделись каждый день. Иногда сидели на нашей скамейке у стенки барака, вспоминали Сиверскую, или я рассказывал о своих злоключениях. Иногда ходили на пустырь в надежде найти что-нибудь дельное. Однажды он показал на пристройку вблизи ворот и спросил:
– Ты знаешь, что там, в этой пристройке?
– Откуда мне знать? – удивился я.
– Это кухня. Там готовят нам баланду и хлеб. Хочешь там побывать?
– Так нас и пустят! Разевай рот шире!
– Со мной пустят.
– Ты что же, начальник какой?
– Блат есть. Земляк мой там служит, – сказал Борис вполне серьезно. – Он родом из села Рождествено, совсем рядом с Сиверской.
У входа перед нами встал эстонец.
– Мы к Сердюкову, – пояснил Борис.
Эстонец посторонился, давая дорогу. Навстречу вышел пленный в потертой гимнастерке и солдатских штанах. Упитанный, сероглазый, со вздернутым носом.
– Ой, землячок мой пришел! – обрадовался он. – Проходите сюда, – показал он на закуток, где были маленький столик и две табуретки. – Сейчас я соберу для вас что-нибудь.
Мы уселись за стол. Я огляделся. Маленькая комнатка, метров пять квадратных, окошко с железной решеткой, стены оклеены немецкими (а может быть, эстонскими) газетами. Дощатый пол, хлипкий, скрипучий. Слева от окна – топчан и портрет Гитлера над ним в простенькой рамке.