Я задохнулся едким дымом, а впереди, во тьме, зарделась звездочка, как вкрапленная в стену. И этот красный уголек был для меня велик, как солнце. Я осторожно снял с бревна затлевшую вату, вырвал из подкладки еще клок и начал раздувать огонь. Его тепло дышало мне в лицо, и, вероятно, глаза мои горели, как бегавшие по вате искры. Я обезумел от волнения и бросил в загоревшиеся клочья сухие щепки. Мгновенно все потускло, и я, несчастный, как нечаянный убийца, замер у костра. Но вот лизнуло щепки тонким синеватым язычком, заколебался оживавший свет, и рот мой расплылся в улыбку.
Тогда, вероятно, я потерял способность рассуждать, иначе вряд ли стал бы я подбрасывать в костер обломки досок и все, что попадалось под руки. Густой смолистый дым тяжелым сизым потолком повис в избушке. Я откатился к двери, уткнул лицо в порог в прохладно-свежую волну и безмятежно засыпал. Так дивно грело спину, чуть-чуть покалывало тело уходящее воспоминание о морозе, и колокольный звон, ритмический и медный, вплывал мне в уши, баюкал мерно, ровней и тише…
Нестерпимая боль ударила в спину, хватила в голову. Кругом трещало… Я моментально отрезвел и диким звериным прыжком успел метнуться в дверку. Уже в снегу я понял, что надо мной, когда я просыпался, ревело пламя. Отверстие двери, передо мной, как раскаленный ад: там бесится крутящийся огонь… Я еле встал, шатаясь. Тушил затлевшуюся куртку и сел на пень.
Изба горела.
Потом — период пустоты. Я будто не жил. А дальше, помню смутно, обрывками, какую-то дорогу. Меня везли на нартах два человека. У одного была большая огненная борода. Мелькали сосны, мы карабкались в хребты, спускались в пади. Временами пропадало все. Тут я возрождался в странном бытие: опять ходил, страдал и радовался, сразу умирал, чтоб вновь воскреснуть к прежней жизни. Тогда я узнавал костер в снегу и чувствовал, как укрывали меня оленьей шкурой. Поили чаем из деревянной чашки, и в чае было масло…
Потом опять, с пробелами, дорога. Осталась в памяти изба-заимка. Лежу я на кровати, за занавеской. На табурете, против, сидит бабка. Нога за ногу заложит и дымит махорочной цигаркой. Она — мой доктор. В доме никого: все мужики на промысле. Со мною старый ветеран Соболька. Он длинный, остроухий и серьезный. Подходит важно к моей кровати, кладет с подушкой рядом седую морду, и кажется, вот-вот начнет рассказывать о прошлых годах. Так тянется подернутое зимним деревенским забытьём больное время. За эти дни я узнаю о гибели Максима, убитого в какой-то схватке. Вот почему никто за нами не приехал. Меня в тайге нашли охотники случайно.
И вечерами, когда за окнами гудит метель, в избе горит лучина, вполголоса поют о чем-то собравшиеся бабы, я вспоминаю пламенное солнце, синий блеск взволнованной реки и беспредельную свободу таежных дебрей…
ШАМАНСКИЙ ОСТРОВ
Звали его Михаил, по прозвищу Тоболяк, потому что пришел он сюда из Тобольской губернии. Явился с улыбкой и полгорницы у вдовы солдатки Дарьи занял широченными плечами.
— Ишь, лешак, что печка!.. — восхищенно оценила баба. И на жизненном пути у Михайлы задымился новый семейный очаг.
Сейчас, как всегда, невзначай, Тоболяк собирался в тайгу.
— Идол ты окаянный, — убивалась Дарья, — люди добрые хлеб убирать, а он в лесище тянет!..
Не могла привыкнуть к причудам Тоболяковым. А жили вместе уж долго. С того самого времени, как задрал медведь у поскотины дядю Акима.
В горы успели удвинуться глубоко бродячие карагасы[9]
, еланями заплешивела вековечная целина, поселок у грани Саян разросся до двенадцати изб и недавно дождался своего сельсовета. А Михайла, как был бродягой, таким и остался.Но нравилось ему даже, что баба за это ругает.
— Линия ваша такая, — резонно объяснял он, допивая чай, — одним словом — контроль…
— Пес ты, — плюнула Дарья и, совсем осерчав, обернулась к скрипнувшей двери.
— Входи, входи, жиган!.. — закричала она. — Дожидается тебя дружок любезный… Шатуны разнесчастные!.. — И ушла.
В горницу осторожно шагнул Петрович, уголовный когда-то поселенец, и картуз из приличия снял. Постоял, покосился на дверь и скромно сел. Тоболяк и глаз не поднял.
В избе было душно, сытно пахло вином, хлебом и медом.
Петрович вздохнул, шевельнул усами и умильно начал:
— Михайла… А Михайла?..
— Ну?
— В тайгу собираешься?
— Ну!..
— Меня-то… возьмешь? — совсем просительно, виновато даже замолвил он.
Тоболяк зевнул широко и сочно, прикрыл распухшей лапой рот.
— Мешки у бабы спроси под сухарь.
И в дверь, вдогонку:
— Кайлу не забудь!
Тайга.
Едут молча, один за одним. Земляной здесь воздух и гретый, наполнен медовыми запахами трав и студью ключей подземных.
Тоболяк впереди.
Заботы все дома остались — легкие мысли дорогой приходят.
Пихта у него — веретено зеленое — в небесную синь уткнулась, а ель у подошвы — как сапог великана с усатыми шпорами сучьев. Ишь, как вертит наверху мошкара — словно пепел от солнца осыпается…
Выползла тропка из сосен, заметалась бросками на спуск — потонула внизу, в сочных травниках. Паром желтым текут со встречных склонов воскресные толпы цветов.