— Да потому, младенец вы этакий, — ответил он, резко отшвырнув свою папиросу, — что полковник Риф- ман еще не вышел из игры, что с ним приходится считаться даже мне, и дом его, как вы в этом успели убедиться, тщательнейшим образом охраняется. — Подполковник тут же взял недокуренную папиросу и, досадуя на свою вспышку, старательно притушил ее в массивной пепельнице из бронзы, затем, все еще держа ее в холеных, с остро отточенными ногтями пальцах, доверительно пояснил: — Впрочем, дело даже не в этой старой перечнице… На Иркутской улице, было бы вам известно, находится резиденция городского головы Прищепенко. Ре-зи-ден-ция… — проскандировал он, — а вы изволите там прохлаждаться, образно говоря, только станет смеркаться немножко. Ищете, говорите, работу. А какого черта вам искать, когда мы, днем с огнем, ищем вот таких, как вы. Интеллигент! В какие лохмотья не рядитесь, вы интеллигент, это сразу же видно, вы, может быть, аристократ духа, и вы, в наше время, оказались не у дел. Да как вам не стыдно, юноша. Подумайте над моими словами, подумайте и приходите сюда. Я вас приму в любое время. А теперь, будьте счастливы и… свободны.
Учтивость контрразведчика простерлась до того, что он проводил Алешу до выхода из кабинета и бросил в кажущуюся пустоту:
— Пропустить! — И его, несмотря на поздний час, беспрепятственно пропустили.
Отойдя с полквартала от контрразведки, ошеломленный всем происшедшим, Алеша оглянулся. Неяркая лампочка у подъезда мигала вполне миролюбиво и, казалось, пыталась просигналить: «А ты дешево отделался, паренек. Ведь здесь редко кому удается выйти через ту же дверь, что и вошел. Я таких почти не видела, отсюда гостей чаще выносят, и не через парадный ход, а там по черному и во двор. Выносят… выносят… выносят, — нестерпимо замигала она, — выносят-с, трупы…»
Чувство гадливости, будто шею его обвила скользкая змея и пытливо заглянула в глаза, возникшее при разговоре с Лебедевым, уже не оставляло Алешу. К этому примешивалось еще чувство полнейшего одиночества и неприкаянности, но его не тянуло к людям. Он, в полном смысле этого слова, «больше одного не собирался», если не принимать в расчет молчаливого и насупленного Кольку.
В ту бесконечно долгую зиму он хватался за любую работу. Пусть постыдно унизительную, никчемную, выматывающую без остатка, но все же работу, работу, заставляющую забывать о гнусных соблазнах подполковника Лебедева, свирепствовавшего в своем тепло натопленном застенке. И вся эта окружающая приглушенная, приземленная жизнь отупляла, засасывала, и порой ему казалось, что он не живет, а судорожно барахтается, чтобы удержаться на поверхности, не упасть и не увлечь за собою Кольку, которого в свой последний, смертный час доверила ему мама.
После нового года его начала мучить хотя и куриная, но совсем как всамделишная слепота. Он опасался выходить вечером на улицу, стал глухо покашливать, и даже Колька понимал, что старшему брату нужно серьезно лечиться, но денег на докторов у них не водилось, да и на лекарства тоже.
Весною их, попросту говоря, спас зеленый лук-батун, а позднее, когда уже очистилась ото льда Зея, дикий лук и щавель, в изобилии лезшие на свет божий на лугах. А когда появились первые немудреные ягоды, прояснились и зрение, и мысли; повестка, призывавшая явиться на сборный пункт, уже не испугала. И пошел, уверенный, что его оставят, признав непригодным.
И когда усатый доктор щупал и мял холодными пальцами его обглоданное постоянным недоеданием тело и недовольно хмыкал, его уверенность все возрастала, и он дышал все спокойнее и ровнее. А доктор вдруг ткнул его в грудь всей растопыренной пятерней и вопреки здравому смыслу, бросив «годен», вразвалку направился к жестяному умывальнику и с видом исполненного долга стал тщательнейшим образом мыть свои волосатые руки.
Уже потом, когда Алеша ответил на все заданные ему вопросы, до него дошел смысл этого «годен». И он понял, что и на самом деле годен для того, чтобы его убили, и годен для того, чтобы убивать самому, а больше от него ничего и не требовалось. И поскольку он был для всего этого еще годен, то доктор, в конце концов, оказался прав, рекомендуя его не жизни, а смерти.
И затем, в черный-черный день, когда вопреки предсмертному желанию мамы, ему пришлось оставить на произвол судьбы Кольку, он познал минутное успокоение, услышав, что в ближайшее время его не пошлют на фронт, ни на Читинский, ни на Восточный, а станут еще чему-то учить и для этого отправят под Владивосток, на какой-то Русский остров.
На Русском острове Алеше сказали, что он будет со временем артиллеристом. Он учился там сложному искусству наводки и прицельного огня и даже, как ему говорили, делал успехи, но ни днем ни ночью его не оставляла страшная, в своей обнаженности, мысль: