За оконцами белых мазанок билась и трепетала неведомая ему жизнь. Стлались над низкими крышами легкие дымки. Неужели судьбой снова уготован вечер в обществе Лысачихи? А так много нужно рассказать своим мушкетерам. Настасья Карповна, женщина по натуре добрая, станет опять сокрушаться, что он «тонок, как хворостиночка», что тужурка у него хоть и стеганая, да коротка, что фуражка исхлестана дождями и ветрами, а ботинки, хоть и крепкие, но в зиму им несдобровать. Вообще-то жилось ему… Даже презиравший нежности и сентименты Вениамин, задержав как-то на нем рассеянный взгляд своих агатово-черных глаз, неожиданно сказал:
— Отлежись день-другой, а то свалишься. Климат наш, что ли, тебе не по нутру? — Он даже хотел позвонить какому-то доктору, чтобы тот осмотрел «ответственного работника облкома», но Булыга обернул все в шутку:
— Пускай медведь в берлоге отлеживается, у него жира много, а комсомолец должен быть поджарым, на ногу легким. — На этом забота о здоровье и кончилась; не то время, чтобы, сидя у печки, микстурки глотать.
У распахнутых настежь калиток топтались женщины. Визгливо перекликались:
— Из грязи да в князи! Забурхановская слобода…
— Слобода?! Да виданное ли дело, милушка, чтобы слобода! Забурхановка, и все тут. Брешут, что слобода.
— Ан и не брешут! Справку мне выдали: «Дана жительнице Забурхановской слободы Лукерье Галушке…»
— Батюшки-светы, уж и справки выдают! Да на что тебе, Луша, тая справка потребовалась?
— Нужна мне справка, как тополи бантик! Спирт у меня нашли. Пять банчков взяли, злыдни. Так вот, чтобы не сумневалась, бумажку оставили.
— Святушки! Коммуния спирт по чужим избам ищет! По мне, если выпить захотелось, выкладай деньги чистоганчиком.
— Вер-рна! Ты бы, Лушка, так и сказала: мой спирт, хочу — пью, хочу — по шее надаю!
— Не выпить они берут, а борются! Контрабанд, говорят, нынче не положен, говорят.
— Ну и что ж, что контрабанд?! На том контрабанде Забурхановка стояла и стоять будет. И Горбылевка тожеть. Поди, она теперь, по-ихнему, тожеть слобода?
— А ляд ее знает… — Заметив одинокого пешехода, бабы приумолкли, посунулись за калитку. Булыга улыбнулся, прибавил шагу.
Из домика напротив высыпала пьяная ватага. Запела в умелых руках гармонь. Подхватили разухабистые голоса:
Анастасия Карповна заперла ставеньки своего домика, потрогала рукой болты, крикнула громко: «Вложите чекушки, што ль!» — но вспомнила, что там ни души, запахнула шубенку и стала в калитке, невысокая, улыбчивая, кутаясь в теплый, с узорной каймой, платок. Катилось серединой улицы чужое веселье. В который уже раз пересматривала женщина свою нелегкую жизнь. Худое началось по осени восемнадцатого, когда ушли красные в тайгу, а сын ее, Кешка, остался в городе и пошел в белую милицию служить. Соседки с Карповной тогда и здороваться перестали, а которые побойчее, нет-нет да и кольнут:
— Иуда тоже продался за тридцать серебренников, а потом и подвесился на сухой осине. Так-то… Погодите, возвернутся обратно наши.
Молчала, терпела, плакала по ночам. Появлялись в доме чужие люди, прятались в подполье, и нельзя было их ни приветить, ни по имени-отчеству назвать. Полегчало на душе, когда узнала, что остался Иннокентий в городе не с дурной головы, а по заданию партийного комитета. Снабжал он подпольщиков оружием, таскал из белой милиции печати и штампы да старые паспорта. Смывали те паспорта в бане у соседа Чупина вместе с ребятами из подпольной боевой дружины. Булыга, слушая ее, не удивлялся. Разве не такой была скромная сельская фельдшерица — его мама и ее сестра-учительница — мать Всеволода и Игоря Сибирцевых? Разве не хранили они молчаливо сыновние тайны и не прятали оружия?
…Горше горького стало ей, как призвали Кешку в колчаковскую армию и пришел он домой прощаться в новеньком военном обмундировании, а потом уходил по улице, как сквозь строй. Боялась, что отчаянные парнишки сына камнями побьют, боялась на их матерей глаза поднять. Шутка ли дело, у всех мужья да сыны партизанят, у которых уже и побиты, а у нее один-разъединый сын, да и тот, что обсевок в поле, — белым прислуживается. Уехал-сгинул, опять молчи-терпи. Потом сосед, Захарка Мордвинов, весть принес: дезертировал Кешка от Колчака. Сам-то Захарка — зелье не нашего поля — в охранке работал и обнаглел же, продажная душа. Дохлыми цыплятами стал в огород кидаться, любимого кота Моську поймал, освежевал и на заборе подвесил: — То же и Кешке твоему будет! — кричит. Нюрашка — девчонка еще совсем была, и ей прохода не стал давать, как увидит, дразнится: — Ты роду не простого — воровского…