На другой день Мишка сходил в сельский Совет, рассказал председателю Черникову о своём открытии, а к вечеру в Парамзино нагрянула милиция, окружила дом Лукерьи. Винтовочный выстрел в воздух распорол тишину хлёстко, как бичом, потом второй. Через несколько минут на пороге появился Боровков, сам с винтовкой, откинул её, заматерился, крикнул:
– Подходите, не боитесь, сам сдаюсь…
Его окружили милиционеры, подобрали трёхлинейку, скрутили руки за спиной, толкнули к телеге. Боровков скрипел зубами, озирался по сторонам, даже на мать кинул недобрый взгляд, будто она виновата в том, что его схватили.
Видимо, свой отсчёт жизни у каждого человека, и Мишка, попавший на фронт в конце июня, сложил голову под Курском. А Боровков уцелел, гнида паршивая, хоть за дезертирство попал в штрафной батальон, но в первом же бою ему оторвало левую ногу, и через полгода он снова появился в родной деревне. Что ж, по закону он рассчитался за своё дезертирство, но от людского суда не уйдёшь, совесть протезом не закроешь.
О том, что его выследил Мишка, Боровков узнал, возвратившись из госпиталя. И в первый же день пришёл к матери Андрея, стуча костылями. Он бесцеремонно уселся к столу, осоловелыми пьяными глазами уставился на Надежду Сергеевну, криво усмехнулся:
– Ну, здравствуй, тётка Надежда! Небось, не ждала в гости?
Мать Андрея возилась в чулане, но при виде незваного гостя не смутилась, лицо было обычным, спокойным, только стянулись в пучки морщинки под глазами. Две похоронки на мужа и Михаила давно высушили лицо, натянули кожу, да и саму её словно переломило пополам, осутулило, голова подёргивалась, как от переутомления. Надежда Сергеевна ждала, что скажет этот незваный гость, и он не заставил долго ждать, задал главный вопрос:
– Мишка ваш живой? Воюет?
– Нету Миши, – со вздохом сказала Надежда Сергеевна и отвернулась. – Нету больше.
– Выходит, Бог он не микишка, врежет по лбу – будет шишка. Дошли мои молитвы до Бога.
– О чём ты, Василий Андреевич!
– А ты будто не знаешь, дурочкой притворяешься! Разве не через Мишку твоего я на фронт угодил, ногу вот там оставил? А? Выслужился, гадёныш, и сам загнулся…
– Ты вот что, Васька, – Надежда Сергеевна сморщилась, повернулась к загнётке, схватила ухват, – ты сына моего покойного при мне не хули. Ещё одно слово скажешь – обломаю рогач об голову. На фронте не убили – тут достану. Понял?
– Но-но, не расходись, старая! Я и до тебя доберусь. Я ещё на фронте клятву себе дал – жив останусь, расквитаюсь с Мишкой звонкой монетой…
Он хотел ещё чего сказать, но не успел – Надежда Сергеевна ударила рогачом по плечу. Удар получился хлёсткий, с придыхом. И Боровков взвыл по-собачьи. Он загремел костылями, резво вскочил, попятился к двери.
– Озверела, что ли? С круга сошла? Не все дома, да? – гремел он, но, видимо, хватило ума не наброситься на женщину.
– Я-то пока в своём доме живу! А тебе – вот Бог, а вот порог!
Может быть, этот эпизод утихомирил злость Васьки, больше он не появлялся в доме Глуховых, даже с Андреем держался ровно. Но надо знать его натуру – и Андрей понимал, что наступит момент, и Васька рассчитается, полностью оплатит за прежние обиды.
Сейчас он придавил окурок о перила, сказал, не обращаясь ни к кому:
– Пошли, мужики, а то без нас все вопросы Бабкин решит.
Он первым распахнул дверь, застойный махорочный удушливый чад пахнул в лицо. Правленцы сидели кто где – на широкой лавке-конике, на старом, обтянутом дерматином, диване, оставшемся от прежних хозяев этого дома, на табуретках, а кое-кто, примостившись на корточки, дымил перед дверью.
Степан Кузьмич сидел за столом, когда накалялись страсти, периодически стучал карандашом по стакану. Завидев здешних мужиков, он оголил жёлтые зубы в улыбке и сказал:
– Ну, поскольку у нас практически все собрались, давайте начинать. Я предлагаю рассмотреть три вопроса – о государственном займе, о посылке в школы ФЗО, ну и разное… Как, пойдёт? И давайте перестанем дымить – дышать нечем…
– Да ты что, Степан Кузьмич, – прохрипел самый заядлый курильщик Сима Бычок, – до зари собрал, а без табака. Ведь уши опухнут.
– Ничего, потерпите, – твёрдо сказал Бабкин и, обращаясь к инструктору райкома партии Сундееву, спросил: – Ну что, Дмитрий Ермолаевич, может, ты начнёшь?
У Дмитрия Ермолаевича голова, как шар, острижена под машинку, только на передней части серебристая чёлка. Сейчас он взбил, как намылил, эту чёлку, покряхтел и зачастил про Государственный заём, про постановление правительства, про лично товарища Сталина, про патриотизм, который охватил заводы, фабрики, колхозы, где подписная кампания сорок шестого года, первого послевоенного года, идёт дружно и организованно. Он достал из потёртой комсоставской сумки истрёпанные газеты, начал читать, а Андрей толкнул Илюху Минаева, попросил:
– Слышь, дай табачку!
– Да ведь сказали не курить! – шёпотом ответил тот.
– Ловко ты придумал, Андрей, – усмехнулся Илюха. – Этот-то – бубнит про заём, как дьячок на клиросе. Ведь каждый год одно и то же.