— Один все выжрешь? — смятым, старушечьим ртом враждебно вопросила она.
Мужичок вдруг вспрыгнул, завизжал, схватил Липку за волосы, отогнул ей голову и начал лить в пустой клыкастый рот самогонку. Липка захлебывалась, не успевая проглатывать зелье. Мужичок совал, забивал ей бутылку в горло, но, видно, побоялся, что ничего в посудине не останется, бросил жену в пыль, пнул, и она плакала, валяясь на земле. Спокойно допив самогонку, мужичонка пососал сальца и заметил, глядя на все еще не унимающуюся Липку.
— Ты у меня, с-сэка, добьешься!
Липка села, огляделась, нашла окурок, потянула. Окурок разгорелся, и молча уже, сугулясь старой костлявой спиной, поволоклась домой. Супруг ее посидел, поплевал под ноги, разъял баян и на высоком дребезге повел, глядя с мечтательной тоской вдаль:
— Ы-эх, с-сэ-эки! — вдруг зарыдал певец и уронил голову на баян. — За что погибаим?!
Липка подала голос из дома, заявив, что такой падле давно надо погибнуть, сгинуть, а он все живет, воняет на весь белый свет. Мужичонка послушал, покачал головой, скорбно оглядел улицу и объявил:
— Надо идти добивать! — И, распаляя себя, рванул галстук, бросил его в палисадник, сжал кулаки, трясущийся и воистину страшный, медленно двинулся к воротам. — Р-разорву! Н-на части! Н-на куски! Сырое мясо жрать буду! Вот этим вот хавалом! — Он ударил себя кулаком по рту, в кровь разбил губу.
Это был припадок ярости. Если он игрался — а он все-таки игрался, потому как повторялось такое почти каждый день, — Липкин муж мог стать великим артистом, да вот не совладал с талантом.
Липка последний бой не приняла. У нее в завалившихся стайках и одряхлевшем сарае были ходы, и она через них, по огороду бросилась к реке, спряталась на берегу.
Муж искал ее, кликал то ласково, то грозно, топал ногами, ярился, и наконец гнев его иссяк. Почти уже в потемках он возвратился с реки узким проулком, долго тряс пустую бутылку, запрокинувшись, выжал, видать, каплю-другую на язык, хряпнул пустую посудину о забор, она осыпалась в кучу стекла, и продолжал романс:
На последний отчаянный вскрик певца откуда-то из-за заплотов просочился Липкин голос, затем и сама она возникла, бросилась на шею артисту, укусила его щеку клыками, и оба они, уже в рыдании, в неудержимом экстазе наивысшего вдохновения допели:
— Что ты смыслишь в любви? В искусстви?
— Пойдем, пойдем! Нашто нам эта любовь? Это искусство? Мать его растуды! Пущай имя всякие писаря займаются. А мы люди хорошие. Мы еще выпьем. Я припрятала! Я хитрая. 0-ох, хит-рая!..
— Вот за чьто я тебя, с-сэку, не бросаю! — громко и патетично воскликнул артист.
За этим последовали объятие и страстный поцелуй. Наступил привычный, благополучный финал бесплатного спектакля.
А еще говорят, что на селе скучно жить!..
У знаменитого профессора
Глаз у меня начал часто моргать и дергаться, в контуженой голове звон, что в древнем Ростове Великом. И сказали мне друзья-заботники: «Сходи-ка ты к знаменитому профессору, да к платному, не жмись — здоровье дороже всего…»
Долго я его искал, еще дольше домогался приема, уплатил пятьдесят рублей, да не в липкие руки обожравшегося и тупого лекаря проклятого прошлого, а модной титькастой девице, бойко выписывающей квитки. И все: «Пожалуйста! Пожалуйста!» Это вам не в регистратуре районной больницы или областной: «Куда без очереди прешь? Почему нумер не тот? Вас много — я одна…»
И вот я у профессора. Кабинетишко чист, но до того ли прокурен! Сам профессор лет сорока двух — сорока трех, без галстука, с кудряво вьющейся головой, сигаретку сосет, под воздушный пропеллер морду подставляет, норовит под мышкой почесать и нет-нет да и улыбнется какому-то приятному воспоминанию.
— Ну, чё у тебя там? — спросил профессор и сплавщицкой лапищей под мышку, волосья дернул пучком, но тут же перехватил мой взгляд и бросил волосья в плевательницу. Сидит, барабанит пальцами по стеклу, слушает не слушает.
— Вот, — говорю, — шум в голове постоянный, а иногда и звон.
— С похмелья?
— С похмелья, — говорю, — усиливается, и к непогоде тоже, и вообще хуже себя чувствую с годами.
— Растешь!
Я было в обиду.
— Звание?