В ту пору, повторяю, я был еще очень наивен. И все-таки, говорит ли человек правду, я определял безошибочно. Сидевший рядом юноша говорил правду просто, без громких слов, голосом, в котором звучала безнадежность. Он даже улыбался, глядя куда-то мимо, в пространство, но в глазах у него была мольба о помощи. Я ничего не ответил. Да и что я мог сказать? Что хочу помочь ему? Но ведь это само собой разумелось, я помог бы ему так же, как разделил бы с ним воду, если бы он страдал от жажды. Он сказал, что удивляется, как это он не сошел с ума, утратив всякую надежду на помощь. Идти на передний край он не хотел, не видел в этом ни смысла, ни цели, а путь к тем людям, которые могли бы выручить его и выручили бы немедленно, преграждает ротное начальство, которое держит в своих руках все нити, связывающие его с родиной. А что он сделал? Он только не мог видеть, как грабят бедных, не мог стерпеть несправедливости.
Кройзинг родился в семье чиновника. Много поколений в его роду служило баварскому государству, неподкупно охраняя в нем порядок. Он обязан поступать, как они, он не имеет права действовать иначе. Поэтому он послал своему дяде негодующее письмо. Он написал в нем, что унтер-офицеры жиреют и благоденствуют, расхищая запасы, предназначенные для рядовых, а люди, тяжело работающие, не получают положенной нормы хлеба, пива, жиров и в особенности мяса. Даже деньги, отпускаемые на буфет, становятся предметом темных махинаций. Вмешаться самому и навести порядок? Он пытался. Но он всего лишь унтер-офицер. Что же он мог сделать, один против всех? Против старых лисиц, не желающих считаться ни с чем, кроме своей собственной выгоды? Так жили они до войны, так действуют и теперь, и, получив власть, они злоупотребляют ею. Но самое скверное, что ротные офицеры не хотят ничего знать об этом. Маленькие благодушные чиновники, они больше всего берегут свой покой и изо всех сил прикидываются глухими и слепыми.
Вот все это он, Кристоф Кройзинг, написал своему дяде в Мец, крупному чиновнику, начальнику военной железной дороги № 5, да еще был таким дураком, что послал письмо по прямому адресу. Естественно, ротная цензура заинтересовалась, на кого и на что вздумал жаловаться начальнику военной железной дороги какой-то унтер-офицеришко. Целыми днями носился он потом по окрестностям с единственным желанием разбить себе голову о ближайший столб, так он был зол на себя за свою идиотскую оплошность. Конечно, цензура письмо не пропустила, и оно не было доставлено по адресу. Его вернули в канцелярию роты с приказом предать Кройзинга военному суду и начать против него следствие.
— Ну, — сказал он с коротким смешком, — судебного следствия я меньше всего боялся, да и не допустит его начальство. Вот и загнали меня сюда, на передний край. В каждом рапорте канцелярия и господин казнокрад — простите, господин капитан Нигл — надеются прочесть, что Кройзинг наконец-то переселился в лучший мир. Пока я им такого удовольствия не доставил. А теперь, если только вы согласитесь помочь… О, мне кажется, что я уже вижу на горизонте землю.
Он говорил быстро, взволнованно, как человек, который вынужден был долго молчать. Это лицо с небольшим ртом, узким подбородком и широким спокойным лбом, эти каштановые, даже причесанные на пробор волосы — он снял фуражку, чтобы вытереть взмокший лоб, — это выражение доверия, надежды в глазах! Да, конечно, я помогу ему. Пусть только скажет, как это сделать.
О, чрезвычайно просто. Его письма изучают строчка за строчкой в интересах обороны, ведь он опять может выдать какие-нибудь «военные тайны». Поэтому я почти наверняка спасу ему жизнь, если завтра или послезавтра вернусь на это же место и возьму у него письмо, которое он напишет матери. Он просит меня, когда я буду писать домой, вложить его письмо в свое, и мои родные переправят его по указанному адресу. А тогда его дядя поднимет шум, прежде всего вызволит его отсюда, и показания его будут наконец запротоколированы. Уж если начальник военной железной дороги № 5 встрянет в это дело, военный суд дивизии, разумеется, немедленно допросит унтер-офицера Кройзинга.
— Какая мирная картина! — сказал он, обводя рукой горизонт. — Но, насколько она коварна, вы сами убедились, а нам приходится убеждаться в этом трижды на день.
Я поглядел на бурую мертвую землю этого растерзанного края, этой лощины, сливающейся на горизонте с бледно-голубым небом, на деревья, сплошь изувеченные ужасными стальными осколками, по которым мы ступали. Они то переливались на солнце, как безобидные льдинки, то казались адским орудием пытки, карикатурным подобием чудовищных ножей, пил, зубцов, подпилков.
Я сказал, что не знаю, в какой день мы вернемся сюда, это зависит от поступления платформ. Вероятно, завтра или послезавтра. Во всяком случае, он хорошо сделает, если напишет письмо сегодня же. В нашей роте привыкли через день штемпелевать письма с адресом моей жены. Еще не было случая, чтобы мое письмо к жене задержали или вскрыли. Наш план непременно удастся.