Вот так любили в восемнадцатом веке. А теперь вспомните пушкинское:
Чувствуете, голос иного существа, куда более духовно совершенного. Можно в Пушкине представить такие наивные чувства: «…вспаленной страстию презлою»? Не знаю, сильнее ли он любит, но тоньше, глубже, сложней, совсем иначе, не так, как любили до него. И ненавидел он уже по-иному, и страдал тоже…
Майя приподнялась над измятой обедненной простыней, скулы ее зардели, брови сдвинулись, в голосе появилась уже знакомая мне упругость. И я невольно почувствовал гордость за нее. Наши новые знакомые переглянулись, лицо Любови Казимировны стало почтительно-серьезным. Андрей же Петрович отвел глаза под опаляющим взглядом Майи, решился неуверенно возразить:
— Но это Пушкин… Так сказать, исключительного человека взяли для примера.
— Да, после Пушкина уже нельзя стало любить по-старому! Только какой-нибудь приказчик мог признаваться в любви по-сумароковски: мол, я воспален страстию презлою… Для любого и каждого такая любовь казалась смехотворной. А в остальном?.. Можно ли представить, что в восемнадцатом веке кто-то стал бы страдать за Акакия Акакиевича? Забит, непригляден, самая высокая его мечта: «А не поставить ли куницу на воротник!» Потешным казался бы, а в девятнадцатом веке… Белинский сказал: «Все мы выросли из гоголевской „Шинели“». То есть жалкий Акакий Акакиевич знаменем стал. Со времени Сумарокова до смерти Пушкина оснащение жизни не так уж и сильно изменилось — как ездили на телегах, так и продолжали ездить, паровозы появились позднее, как был крепостной строй, так и остался, а вот духовная жизнь перевернулась, иначе любить стали, иначе страдать, иное ненавидеть!..
Чадил костер в стороне, от него истекал во влажный вечерний воздух аромат запекшихся щук, но никто о них и не вспоминал, все глядели на Майю, стоящую коленями на траве, с гордо вскинутой взлохмаченной головой на тонкой шее.
Андрей Петрович сокрушенно крякнул, произнес:
— А Пушкин-то вроде Иисуса Христа у вас получается.
— Да! Да! — страстно согласилась Майя. — Считают, великий поэт, и только-то. «Я помню чудное мгновенье…» написал, ах, как красиво! А забывают, что красота — это сила, более могучая, чем оружие. Ни Александры Македонские, ни Наполеоны мир сильно не изменили, а вот создатели Евангелия и Пушкин — да! Вы, конечно, сейчас скажете: изменили, да плоховато, до сих пор жалуемся. Ну, а если бы Пушкиных не было — бр-р-р! — ходили бы, наверное, по земле волосатые обезьяны.
Андрей Петрович поскреб в затылке.
— М-да-а… А стыдно признаться, я Пушкина-то только в школе читал.
— Послушайте, — голос Майи дрогнул. — Отсюда же недалеко до Михайловского… Что вам стоит, у вас же машина… И нас с собой возьмите.
Любовь Казимировна повернулась к мужу.
— Андрюша, откликнись! — Тоном приказа.
Андрей Петрович взял бутылку, посмотрел в нее на закат.
— А рыбка-то там у нас не сгорела?
Я кинулся к костру. Остатки коньяка были уже разлиты по кружкам, когда я вернулся с горячей рыбой. Андрей Петрович поднял свою кружку:
— На посошок… в Михайловское!..
Выпил, крякнул, объявил:
— А все-таки, уважаемая Майя Ивановна, все-таки у вас упрощенный взгляд на историю…
Ночью я отогнал нашу лодку в Нелюшку.
7
Он был грузный, рыхлый, с красным добродушным лицом, золотящимися, едва намеченными бровями и жесткими соломенными ресницами. Ему под пятьдесят, имеет степень доктора наук, заведует исследовательской лабораторией, экспериментирует, публикует статьи.
— Весьма скучные, — вставила Любовь Казимировна.
И он не возразил, только ухмыльнулся. Мечта его жизни — разобраться в одной таинственной болезни, которая не так уж и часто случается, но еще ни один человек на свете, заболевший ею, не выздоровел. Ни один! Недавно от нее умер академик Тамм.
Она маленькая, худенькая, растрепанно чернявая, как вороненок, очень некрасивая, если бы не выразительная подвижность ее лица, поминутно изменчивые, умные, обжигающие глаза.
Любовь Казимировна — дочь известного в свое время физиолога, одного из учеников великого Павлова, в сороковые годы заклейменного как противник павловского учения. Отец ее умер от инфаркта, а она стала тем незаметным и незаменимым врачом, который днем пропускает через себя длинные очереди больных детей, а ночами срывается на срочные вызовы.
— Учтите, Павлуша, — обращалась она ко мне, — моя профессия становится редкой. Нынче все медики или учат, или учатся, лечить некому.
И с лукавой искрой косилась на своего ученого мужа.