Меня оглушил звонок. Звонили в дверь — обычное из обычных событий для любого из людей. От него не вздрагивают, ему идут навстречу без учащенного сердцебиения, со спокойной и коротенькой мыслью: кто это?.. Звонок в дверь для меня мог быть и сигналом к возрождению и убийственно досадной случайностью. За дверью могла оказаться она — берет на густых волосах, глаза в упор, знакомая кривизна губ. А могли и: «Ляпуновы здесь живут?» — «Этажом ниже, вы ошиблись».
Непослушными руками я открыл дверь. Передо мной стоял Борис Евгеньевич.
Он молча перешагнул порог, снял шляпу.
— Могу раздеться? Не прогоните?
— Борис Евгеньевич!..
Не возрождение, нет, но подарок. После Майи я больше всех на свете хотел бы видеть на этом пороге его.
— Вас сразу тогда окружили, и я не хотел толкаться в общей куче, Павел. Но не поговорить с вами я не могу... Не напоите ли вы меня чаем?
И вот мы сидим за кухонным столом. И я вновь вижу его вблизи. Лицо его еще больше усохло, щеки втянуты, глаза запали, но прежнее убежденное спокойствие в складке губ, в глубоких морщинах.
— Я посмел дурно о вас подумать, мой мальчик, и теперь мне стыдно за себя. Но что делать, все мы знаем, как ненадежны, изменчивы бывают люди, а вы тогда говорили чужие, ни с чем не сообразные слова.
— Борис Евгеньевич, вы пришли, а этим все уже сказано. Не будем о том...
— А сегодня я увидел вас в настоящем вашем качестве...
— Так и есть, в моем настоящем... А оно... оно, Борис Евгеньевич, кромешно. И нет никакой надежды на просветление. Удивляются, как я отважился на риск? Какой может быть риск у обреченного?
Из-под надвинутого лба, из затененных впадин вынырнули глаза, в них осторожное внимание, в них выжидание и ничего более.
— Значит, правда то, что слышал...
Он слышал, не удивительно. У Крохалева ушла жена — эта новость прошла по институту, но никого особо не затронула, вызвала любопытство, но не вызвала острого сочувствия. Такое ли это сногсшибательное известие, кругом постоянно кто-то сходится и кто-то расходится — обычно, привычно, перемелется... А вдуматься — достойно удивления: всем знакома такая беда, кто-то даже сам ее пережил, но почему-то никто не ужасается — страшно же, человек остается в неприкаянном одиночестве, отброшен в сторону от людей! Обычно, привычно, перемелется!.. Непонятная черствость.
Я не собирался подпускать Бориса Евгеньевича к своей беде, но он легко шагнул в нее с той стороны, с какой я меньше всего ожидал.
— Вы знаете того человека? — спросил он.
Вопрос в лоб о Гоше Чугунове.
— Знаю.
— Кто он?
— Из птиц божиих, что не сеют, не жнут, а сыты бывают.
— Вы хотите сказать, что он не может быть ответственным за других? За нее в том числе?..
Я даже вздрогнул от неожиданности — Борис Евгеньевич сразу же ухватился за то сокровенное, что больше всего меня мучило: не может быть ответственным за других... Безответственность моего счастливого соперника — ненадежное утешение, никак не гарантия, что Майя вернется ко мне.
— Не повторите того, что случилось со мной, Павел...
Я поднял на него глаза. Морщины, собранные на лбу, под сияющим черепом, брови, сведенные над хрящеватым носом, глубокие складки в углах сплюснутых губ — новое для меня выражение застарелой смиренной тоски.
— Для вас же не секрет, Павел, что я в свое время пережил то же самое...
— Выходит, и тут я ваш достойный ученик.
— Просто все в мире сем повторяется, мой мальчик... Вы только не знаете, и никто этого не знает, что она однажды пришла ко мне.
— Кто? Ваша первая жена?!
— Да... Но слишком поздно — десять лет спустя.
— Через десять лет! К вам! Зачем?..
Борис Евгеньевич горько хмыкнул:
— Зачем среди зимы наступают оттепели, а среди лета иногда падает снег?.. Не все-то на свете объясняется той или иной очевидной причиной. Она пришла взглянуть на меня, пригнало крутое желание, много лет ему противилась и... не выдержала. А я был давно уже снова женат, окружен заботой, осчастливлен преданностью — предать невозможно. Да она и не требовала от меня предательства, ни на что не рассчитывала. Обстоятельства ее связывали еще сильней, чем меня, — дети... У нее были две дочки от другого мужа, лишать их отца она не хотела...
Борис Евгеньевич замолчал, уставясь в пол, и морщины на его лбу были мученически сведены. Мне, несчастному, он исповедовался в своем несчастье, хроническом и, похоже, уже непоправимом. Странно, но мне стало легче — меня не только понимают, во мне, выходит, даже нуждаются.