Следующим номером выступал жонглер. Я мгновенно узнал в нем Лотарио, скучающего ловеласа, облаченного теперь в свободную красную шелковую рубашку, обнажившую совершенно безволосую грудь. Он постоянно ронял булавы и мрачно, с наигранным безразличием нагибался за ними. Его сменил еще более бездарный фокусник в помятом фраке и чересчур длинных брюках. Целлулоидная манишка имела обыкновение отстегиваться и закручиваться кверху наподобие свитка как раз в тот момент, когда завершался очередной фокус. Он тоже показался мне знакомым, и недаром: бросив взгляд на оркестр, я увидел, что место за клавишами опустело. Все его фокусы были старыми и очень простыми. Когда у него что-то не получалось, он в ответ на грубый хохот публики смущенно улыбался, высунув кончик языка, и пухлой ручкой приглаживал редкие волосы на макушке. Потом он вызвал свою ассистентку — конечно же, женщина с трубой, успевшая к тому времени переодеться в малиновый корсет и сетчатое трико. Теперь на ней оказался черный блестящий, словно пластмассовый, парик. Фокусник трудолюбиво распилил ассистентку пополам. После этого он, шаркая ногами, удалился под вялые аплодисменты, а ассистентка осталась и небрежно исполнила номер со шпагоглотанием. Приняв героическую позу, выгнув дугой спину и выпрямив толстые ноги, она изящно и ловко засунула лезвие в горло, словно длинную серебристую рыбину, чем заработала восхищенный свист с галерки.
И снова на сцене объявился Добряк, на сей раз без цилиндра, в украшенном блестками жилете. Я пристально изучал его, силясь понять, что в его облике так странно насторожило меня. Его лицо будто слепили из воска, оно стало совершенно белым, словно кожа исчезла, а на обнажившемся черепе видны лишь движущийся рот и два пронзительных глаза. Он раскачивался перед нами, пронзительным монотонным голосом декламировал скороговорку, которую очевидно повторял так часто, что слова складывались в фразы уже независимо от их смысла. Добряк призывал выйти на арену добровольца, какого-нибудь храбреца, самодовольно ухмыльнулся он, у которого хватит отваги посостязаться с ним в силе воли. Зрители притихли. Он окинул нас мрачным презрительно-торжествующим взглядом. Лили сидела, положив руки на колени, судорожно сжимая кулачки, сцепив ноги, обратив к арене лицо, на котором застыло благоговейно-торжественное выражение, как у скорбящей женщины у подножья распятия. Я чувствовал, как девочка подрагивает от возбуждения. Неожиданно она вскочила, бросилась вперед, стремительная, как менада, ворвалась одним прыжком на арену и замерла, чуть покачиваясь, приоткрыв рот в беззвучном изумлении и запоздалом страхе.
Поначалу Добряк вообще не смотрел на нее, делая вид, что не заметил ее появление. Затем, не отрывая взгляда от зрителей, он стал медленно двигаться вокруг нее странной крадущейся походкой, высоко поднимая ноги и сужая круги, пока не подошел настолько близко, что смог коснуться рукой ее плеча. Но он продолжал двигаться, увлекая ее за собой, так что девочка стала как бы осью, вокруг которой он оборачивался. Лицо ее становилось все более неуверенным, а на губах то вспыхивала, то угасала тревожная улыбка, словно мерцание перегорающей лампочки. Лили не отрывала взгляда от лица Добряка, хотя он на нее до сих пор не посмотрел. Наконец он обратился к ней, произнося слова такой же монотонной скороговоркой, которой только что бросил вызов публике, но с мягкой, почти нежной, ласковой, вкрадчивой интонацией. Странный голос, приторно-медоточивый, но неприятный — льстивый, заставляющий расслабиться голос сводника. Все медленней и медленней двигался он, ни на секунду не прерывая свою речь, все медленней и медленней следовала за ним Лили; наконец оба замерли, и что-то прокатилось по зрителям, какая-то волна, прокатилась и тут же утихла. В наступившей тишине Добряк продолжил изучать нас со своей тайной лисьей улыбкой, не отражающейся в глазах. Взгляд Лили стал совершенно пустым, а руки безвольно повисли, будто превратились в желе. Наконец, Добряк посмотрел на нее. Осторожно, словно она была хрупкой статуей, которой он только что придал искомую форму, убрал руку с ее плеча и несколько раз повел ладонью перед ее лицом. Лили не моргнула, не шевельнулась. И снова по зрителям прокатилась волна, снова все вздохнули одновременно. Добряк повернулся и, прищурившись, окинул нас пронизывающим взглядом. Какие они тонкие, эти растянутые в улыбке губы, какие красные, словно свежий рубец. Он взял Лили за руку и повел ее, безвольную, к краю арены.
— Ну? — обратился он к нам тихим, еле слышным голосом. — Что мы заставим ее делать?