Ночью после похода в церковь я увидел непонятный, странно взволновавший и почти утешивший меня сон. Я находился в цирке. Там же стояли Добряк, Лили, Лидия; кроме того, я сознавал, что каждый зритель, хотя публику почти полностью скрывает царящая вокруг темнота, приходится мне родственником или знакомым. Мы все задрали головы и сосредоточенно разглядывали Касс, подвешенную без всяких веревок, канатов и прочих аксессуаров, в самом центре шатра: руки вытянуты вперед, спокойное лицо ярко освещает луч белого мягкого света. Пока мы смотрели, она стала плавно спускаться ко мне, все быстрее и быстрее, сохраняя бесстрастный вид, своей простертой дланью словно благословляя меня; но приближаясь, она не становилась больше, а наоборот, стремительно уменьшалась, так что, когда я в конце концов растопырил пальцы, чтобы поймать ее, моя дочь стала крохотным сверкающим пятнышком, а через мгновение пропала бесследно.
Я проснулся с ясной головой, разом излечившись от всех мучивших меня в последние дни слабостей, поднялся, подошел к окну и долго стоял в темноте, разглядывая опустевшую пристань и море, покрытое маленькими ленивыми волнами, тихий плеск которых звучал как полусонный лепет, повторявшийся снова и снова.
В день нашего отлета разразилась буря. Самолет пронесся по залитому дождем полю, и с воющим свистом поднялся в воздух. Когда внизу стали проплывать горы, Лидия, прикончившая третью порцию джина, оглядела острые пики с заснеженными ущельями, и выдавила из себя горький смешок.
— Вот бы сейчас разбиться, — сказала она.
Я подумал о нашей обезличенной дочери, лежащей в гробу в багажном отделении у нас под ногами. Что за Добряк до нее добрался, какой Билли из Бочонка вонзил хищные зубы в горло и высосал кровь?
Странно вдруг оказаться дома, — в моем бывшем доме, — после того, как уже отсуетился на похоронах, все закончилось, но жизнь в своем тупом бессердечном эгоизме желает продолжаться. Я старался как можно больше времени проводить вне стен этого жилища. Особняк у моря стал для меня чужим. В наших отношениях с Лидией возникла странная скованность, неловкость, почти доходящая до взаимного раздражения, словно мы вдвоем совершили нечто мерзкое, и теперь не можем спокойно смотреть друг на друга, потому что каждый знает о преступлении соучастника. Я целыми вечерами бродил по улицам, предпочитая остальным кварталам пограничные зоны, лежащие между пригородными районами и центральной частью, где такое изобилие цветущего кустарника, брошенные машины в своих рваных, словно стоптанные башмаки, шинах ржавеют в окружении стеклянных осколков, а осеннее солнце каприза ради направляет свои лучи на пустынные окна, чернеющие рваными ранами в стенах заброшенных фабрик, и они вдруг вспыхивают каким-то тайным внеземным сиянием. Здесь вальяжно обходят свои владения банды мальчишек, а за ними, ухмыляясь, неизменно трусит дворняга. Здесь на клочках пустырей собираются местные алкоголики; они опустошали большие коричневые бутылки, а потом пели, ссорились и гоготали, глядя, как я стараюсь быстрее прошмыгнуть мимо, прикрывшись собственным черным пальто. А еще я встретил здесь множество призраков, людей, которые сейчас просто не могут находиться среди живых, которые были стариками в годы моей молодости, пришельцев из прошлого, из мифов и легенд. На этих обезлюдевших улицах я уже не мог определить, нахожусь я среди живущих или в толпе мертвецов. И тут я говорил с моей Касс гораздо откровеннее и честнее, чем когда она еще жила, правда, моя дочь ни разу не отозвалась, не ответила мне, хотя могла бы. Могла бы объяснить, почему вдруг решила убить себя на том выбеленном солнцем побережье. Сказать, кто отец ребенка. Или кому принадлежал крем от загара, запах которого я уловил в ее гостиничном номере. Неужели она натерлась этим кремом, а потом бросилась в море? Такие вопросы не дают мне покоя.