Среди других особенностей четы Ганнергейт характерна их разделяемая Кампанейцем ностальгическая тяга к эпохе полнокровного тоталитаризма, к его «высокой классике» – к тридцатым-сороковым годам и военному времени. Для всех троих чертей эта страшная пора – предмет сентиментальных вздохов:
ЦИНТИЯ. О, какой время хэв бин тогда,
КЛАРЕНС. <…> какое было время,
<…>
СТЕПАНИДА [Кампанейцу]: <…> А ведь сколько говорил об идейной цельности! О нравственной чистоте!
(Аксенов 2003: 623, 645, 647)
Можно видеть, что в умиленных воспоминаниях мелких бесов нацистские и советские мотивы перемешаны: тут и балет Большого театра и зашторенная от немецких налетов Москва, тут же и роман Цинтии с германским летчиком, летающим бомбить Польшу[27]
. В ретроспективе прошедшая война героизируется всеми тремя чертями суммарно, без четкой дифференциации противников и событий. Так, подчеркнуто синтетична солдатская песня «Вторая мировая война» («Над статуями над римскими <…> Песня ласточкой летит…», сцена 7), где слиты в один образ разные войны ХХ века, включая империалистическую и вьетнамскую, а шагФрагменты комментария (отрывки из «Вводной заметки» и «Комментариев к снам») публиковались в журнале «Новое литературное обозрение» (2009. № 99. С. 155–164).
Степанида, таким образом, принадлежит к тому же поколению, что и старик Моченкин. В них обоих теплится та же ностальгия по обветшалому сталинизму тридцатых – сороковых годов, в их речах различимы одни и те же вздохи и всхлипывания по нему, хотя и в до неузнаваемости вырожденных, далеко разошедшихся формах.
Разумеется, тройка чертей в «Цапле» – это лишь вырожденный, ослабленный (и, в аксеновском понимании, обреченный) последыш той формации, о которой они с такой грустью вспоминают. Эта преемственность выражена вполне ясно в стихотворных пассажах «от автора», как, например: «Так из отъявленных садистов, из бесовщины прежних дней мы вырастили гедонистов, распаренных блажных чертей. <…> Приветствуем Земли вращенье, и со-вращение Луны, и мелкое очертененье геройской в прошлом сатаны» (сцена 6, «Наш дядя»; Аксенов 2003: 633–634).
В этой конвергенции разноязычных и разновременных чертей узнается прием, знакомый по другим аксеновским вещам, – частичное совпадение внешне различных, но глубинно сходных фигур, их просвечивание друг сквозь друга, узнаваемость одних в других (см.: ЗБ, «Ожог»). В данном случае подобное размывание границ применяется к персонажам, репрезентирующим два главных воплощения тоталитаризма. С точки зрения типологии исторических формаций, их вражда случайна и неважна: перед нами тот уровень поэтического обобщения, на котором сталинизм и нацизм выступают как две разные ипостаси единого грандиозного зла, постигшего человечество в середине двадцатого столетия.
В свете сказанного «германизмы» Степанидиного игреца естественно понимать как отголоски той же классической, «железной» фазы тоталитаризма, по которой совместно с Кампанейцем ностальгически вздыхает чета Ганнергейт. Как мы знаем, у каждого из персонажей ЗБ есть свой демонический преследователь, и довольно естественно, что у пожилой Степаниды он уходит корнями в более ранние времена, чем у молодых героев, и несет на себе их отсвет. Верно, что в изображении игреца представлена только фашистская ипостась («млеко, яйки» и т. п.), но, как мы видим, в более развернутом варианте последняя составляет единое семантическое поле с ипостасью сталинистской и непринужденно с нею сливается.