– Если б я в бога верил, легче бы было. А так вот думаю: где они, дружки? Неужто так вот сползли по снегу в яры и там тихо сгнили? Ну, а где ж их души? Вот так все пропадет, туманом заволокет, а? Нет, Студент, про Обоянь написать нужно, а списочек у меня есть – все поименно; и как на лицо выглядели, кто отец-мать – все тебе представлю. Только выучись сначала. Молод еще, не все понимаешь. Лезь, карабкайся, профессоров своих слушай, книжки читай. Я вот книжку вечерком возьму, а у сестры ребеночек как завопит – свет ему в глаза, а у него еще живот болит. А ты вольный человек. Воля – первейшее богатство: пока с ней живешь, не понимаешь. Это как вода… А про каждый город написать надо – под каждым… да что там… под селом каждым… сотни и тысячи легли.
Вот так тихо бормрчет, нагнувшись к Студенту, Гвоздь, и ни с кем больше таким голосом он не разговаривает. Другому слово скажет – как оплеуху закатит. Ну, с Марьей Ивановной у него, конечно, деликатное обращение, но бубнить своим баском вот так, наклонясь, он и с Марьей Ивановной не станет; Хотя Марья Ивановна и не прочь была бы, совсем не прочь.
Между тем «Полбанка» наполняется людьми. За павильоном, что без всякого фундамента стал своими досками прямо на землю рядом с огромным зданием, в крыльях которого зияют входы в метро, – море одноэтажных домишек и бараков, садочков, заборов, пустырей, полузаросших то ли болот, то ли луж, и так до знаменитого Инвалидного рынка, самого наглого и безалаберного, хоть и не самого большого рынка столицы; а за рынком снова бараки, бараки до самой зелени Тимирязевского, до насыпи Рижской дороги, что железной границей отрезала от грязного дощатого городка чудные, дворянских времен дубы и лиственницы и небывалой высоты березы… И живет здесь народ рабочий – многие ездят по прямой линии метро в цеха знаменитого ЗИСа, – ремесленный и торговый, кормящийся у рынка, народ говорливый, бойкий, всегда готовый к дружбе до гроба в драке жестокой, до крови, любящий летучий рифмованный матерок и задушевные песня, плачущий от рюмки-другой над своей жизнью-нескладухой и не верящий слезам.
И лишь только просигналят шабаш в цехах авиационного, протезного, изоляторного, автомобильного и многих иных заводов, привязанных к нитке метро, лишь только зависнут, покачиваясь, замки на дверях крохотных дощатых мастерских («чиним, паяем, лудим, точим, чистим, перелицовываем, красим, штопаем»), опустеют грубо сколоченные ряды и лавочки Инвалидного рынке, любимого детища барачного поселка, весь этот народ, ну, почти весь, кому повезет работать в первую смену, устремляется в разбросанные по округе деревянные шалманы и щели, которые начинают гудеть, как ульи по весне. И вовсе не прозрачная горькая в стакане или банка со щекочущим небо, остужающим нутро пивом влекут людей. Хотя, конечно, как иначе унять гул в усталых ногах и дрожь в пальцах после нескончаемого рабочего дня? Каждый день – вахта, боевое дежурство, ударная смена, соревнование в честь, декадник, месячник, воскресник – много их, слов и призывов, а суть одна: людей не хватает, страна в послевоенном разоре, кругом американские базы, летуны сутками сидят в «летающих крепостях», заправленных атомными бомбами, жрут тушенку, запивают сгущенным молоком, словом, надо поднажать до упора, без счета времени, догнать, сравняться и даже перегнать.
А более всего манит людей в эти дощатые подобия блиндажиков неуемное желание вновь почувствовать рядом плечо товарищи – и близкого друга, и незнакомого, случайно забредшего на огонек человека, который по-фронтовому быстро, как это случалось за одним котелком и одной самокруткой, становится корешком закадычным, – желание вновь ощутить это чувство военного братства, что стало таким привычным за годы боев. Пусто без него на душе, одиноко.
И нехитрая радость выживших бросает их в эти тесные прокуренные хибары. И желание помянуть погибших, без вести ушедших – ведь никогда не привыкнешь к тому, что самого близкого человека никогда не будет рядом. И удивление победителей – да как же это, братцы, давайте еще раз обмозгуем, как это мы осилили эдакую махину, всю эту густо оснащенную европейской техникой, пронизанную строгой нерусской дисциплиной махину, которая тогда, в первые дни нашествия, казалась неодолимой, неостановимой, какой-то неземной по чудовищной своей силе, по отмеренному, рассчитанному на арифмометрах напору,… И желание совместно помечтать о близкой уже, прекрасной жизни. И просто усталость, потому что мечты мечтами, но приходится нести на себе такой груз нищеты и труда, так временами становится темно в глазах, таким недосягаемым, придуманным, наговоренным для приманки кажется это якобы близкое светлое будущее, что в иной вечер, не будь рядом приятелей – так хоть удавись.