Соберутся, бывало, в повечерье за пузанком рябиновой (прозванной дедом «Златоструем»), и заструятся у них такие светлопевучие речи, что в сумеречном домике нашем воистину заревно становилось. Оба они с дьяконом невелички, сребровласые, румяные и сухенькие. Дедушка был в обхождении ровен, мягок, не торопыга, а дьякон — горячий, вздымистый и неуемный. Как сейчас помню одну из их вечерних бесед… Набегали сумерки. Дед ходил в валенках-домовиках по горенке и повторял вслух только что найденные в минеи слова: «Молниями проповедания просветил еси во тьме сидящия».
Дьякон прислушивался и старался не дышать. Выслушал, вник, опрокинул чарочку и движением руки попросил внимания.
Дед насторожился и перестал ходить. Полузакрыв глаза, с лёгким румянцем на щеках, дьякон начал читать чистым переливным голосом, мягко округляя каждое слово: «Великий еси Господи, и чудна дела Твоя, и ни едино же слово довольно будет к пению чудес Твоих.
Твоею бо волею от небытия в бытие привел еси всячески: Твоею державою содержиши тварь и Твоим промыслом строиши мир…»
Дед загоревшимся взглядом следил за полётом высоких песенных слов, а дьякон продолжает ткать на синих сумерках серебряные звёзды слов: «Тебе поет солнце, Тебе славит луна, Тебе присутствуют звезды, Тебе слушает свет, Тебе работают источницы, Ты простер еси небо яко кожу, Ты утвердил еси землю на водах, Ты оградил еси море песком, Ты к дыханиям воздух излиял еси…»
Дьякон вскакивает с места, треплет себя за волосы и кричит на всю горницу:
— Это же ведь не слова, а молнии Господни!
Дед вторит ему с восхищением:
— Молниями истканные ризы Божии, — и в волнении ходит по горенке, заложив руки за монастырский поясок.
В такие вечера вся их речь, даже самая обыденная, переливалась жемчугами славянских слов, и любили, грешным делом, повеличаться друг перед другом богатством собранных сокровищ. Утешали себя блеском старинных кованых слов, так же как иные утешают себя песнями, плясами и музыкой.
— А это разве не дивно? — восклицает дьякон. — Слушай: «Таинство ужасное зрю: Бог бо иже горстию содержай всю тварь, объемлится плотию в яслех безсловесных, повиваяй мглою море».
— Не слова, а звёзды светосиянные, светильники светлейшие и прозарнейшие, — с дрожью в голосе отзывается дед, — светловещанная мудрость!
— А не возликуешь ли душою, раб Божий Власий, когда запоют над гробом твоим: «В путь узкий ходшии прискорбный, вси в житии крест яко ярем вземшии… Приидите насладитеся их же уготовах вам почестей и венцов небесных»… «Сей бо отходит яко дым от земли, яко цвет отцвете, яко трава посечеся…»
— «Жизнь наша есть: цвет и дым, и роса утренняя воистину», — прибавляет Влас и обнимает дьякона.
— А какие слова-то, Господи, встречаются: «световидный», «светоблистанный», «светоносный», «светозарный», — говорит он сквозь слёзы. — «Душу мою озари сияньми невечерними»… «Цвете прекрасный», «шум громный», «зарею пресветлою озари концы вселенной», «жизнь нестареемая», «одеяйся светом яко ризою»… «Милосердия двери отверзи нам».
Всё светло. Всё от сердца, от чистоты, от святости, от улыбки Господней…
Подозвал, помню, меня дед к себе, погладил по голове и сказал: «Возлюби Божью красоту!»
До поздней ночи сквозь прозрачную дрёму слышишь то дьякона, то дедушку, пересыпающих жемчуг Божьих слов. И не хочется погружаться в сон: так бы и колебался на зыбких певучих струнах богодухновенных речений.
СУМЕРКИ
Григорий Семёнович, шурша валенками, ходил из угла в угол, сморкался в красный клетчатый платок, останавливался перед дочерью, пудрившей лицо, и говорил ей тяжёлым голосом:
— Лампадку ты не затеплила. Обедню проспала… Посты не соблюдаешь… Спать ложишься, Богу не молишься… Рази ты не восчувствуешь, Леночка, что это грех неотмолимый?
— Надоели вы, папенька, хуже горькой редьки, — вспылила дочь и ушла из дома, крепко хлопнув дверью.
Григорий Семёнович молча потоптался на месте, покачал головой и кряхтя сел в старое кресло, стоявшее под иконами. В этом кресле тридцать лет тому назад изволил сидеть епископ Никандр и кушать чай. В те времена Григорий Семёнович был купцом первой гильдии и церковным старостой.
Обмахнув платком лицо и заложив за ухо спутанную прядь волос, он тоскливо произнёс:
— Леночка! Леночка!
На душе тревожно.
— Без Бога хочет обойтись, глупая… — шептал испуганным шёпотом. — Да рази это мыслимо?
В окна старого купеческого дома видна была удаляющаяся Леночка, в дымно-сиреневых сумерках уходящего июльского дня. Светлый костюм, красная шапочка, прядка волос, позолоченная закатом…
Она шла быстро, какой-то вихлястой походкой, и отцу это не нравилось.