Его даже восхищало, как хитро втягивают человека в это дело. Говорят ему: напишите характеристику на А, Б, В. «Но ведь это мои друзья!» «Так и пишите. Нам важно ваше мнение». Но ты уже не тот, кем был до этого: ты написал о друге Большому брату, ты уже преодолел мерзкое ощущение двуличия, ты уже, разговаривая с другом или близким знакомым, будешь все время это помнить, и мучиться. Но постепенно это войдет в привычку, слежка разбудит в душе все дремавшие в ней инстинкты ищейки, всю прелесть подглядывания и подслушивания. Оказывается, совесть и чувство справедливости можно одолеть постепенным погружением в болото. Оглянулся, только голова и торчит: дышать ведь надо. А к зловонию нюх еще как привыкает.
В подмосковной разведшколе Аверьяныч и другие преподаватели не уставали говорить о высокой нравственности советских бойцов невидимого фронта в отличие от продажных коллег по ту сторону.
И хотя любой курсант не мог не знать про мерзости, творимые органами в недалеком прошлом, слова о том, что вот, они избранны для элитной службы, цепляли их, как мелкую рыбешку, на крючок. Крючок застревал навсегда. Это был отличительный знак шпиона – торчащий, несмотря на заглот, крючок.
Акулы шпионажа заглатывали эту мелкую рыбешку с потрохами, говоря ей, что именно на ней держится будущее державы, и потому используемые ею – обман, ложь, выворачивание души, подглядывание в замочные скважины, все это вовсе не аморально, ибо служит государству.
Работали виртуозы растления душ.
И лишь где-то, как 25-й невидимый кадр, промелькивала главная наживка – деньги. И немалые.
– А можно ли убивать во имя этих идей? – наивно спросил один из курсантов. Больше Цигель его не видел.
Виртуозы рассказывали будничными голосами, как бы в полудреме, к примеру, о лекарствах, которые развязывают язык. Самое страшное, говорили они, когда шпион за границей выдает наших.
Изменников мы расстреливаем. Или пытаемся отравить. Мы не можем себе позволить слабость американцев: пожизненное заключение.
Цигель знал, что в Вильнюсе по его наводке посадили немало евреев, приписав им уголовщину, но старался об этом не думать. Он умел пропускать мимо сознания и чувства то, что давило на психику. Но там был просвет, благодушное существование.
В этом же мире никто, никто не сможет ему помочь, существу, погруженному в абсолютное отчаяние, вжатому в бетонный мешок, в сплошной шок.
Он знал, что его ждет, и, казалось, был готов к такому.
Но даже на миг не мог представить, что это будет так невыносимо.
Однажды ночью вскочил со сна, опять чувствуя, как волосы встали дыбом. Внезапно осознал, что все, что он делал, рисковал, добывал, ничего не стоило. Он просто был жертвенным животным, истинным козлом отпущения, которого выращивали на заклание, чтобы как можно больше на нем заработать.
И те, кто его продал, и те, кому его продали, получили деньги и повышения. Все на нем выиграли.
А он что, денег не получал? За сколько же продался? Ведь никогда не подсчитывал. Принимался несколько раз подсчитывать, как и женщин, с которыми имел дело, но и в том, и в другом случае как-то терял интерес.
Наконец, нашлось место и время, где можно было, не спеша, вести счет, попутно вспоминая, как и где ему передавали деньги.
В общем, пришел к неутешительным результатам. Слишком дешево продался.
Воистину за тридцать серебряников.
Это лишь подтверждало сказанное в газете: шпионам платят мало.
Вспомнил Цигель о погонщике ослов из книги «Зоар», притче, рассказанной ему Орманом.
Вот, ныне, он и принимался следователями, как погонщик ослов.
На шпионском языке такой погонщик мог быть назван крупным резидентом.
А ведь, по правде, был он прахом человеческим. Опять же, на шпионском сленге он и был мусором, в буквальном, а не переносном смысле слова, хотя оно происходило от ивритского слова «мосер» – доносчик.
Он не знал, что были попытки через юристов Германии и Франции обменять его на каких-то шпионов, сидящих в России. В службе безопасности все же считали Цигеля важной птицей, но Москва вообще отрицала, что человек с такой фамилией и кличкой «Крошка Цахес» работал на русскую разведку. Это злило Службу безопасности Израиля и заставляло думать, что он так и не выдал глубоко законспирированную сеть «кротов». Эту уверенность, которую «продавец» Аверьяныч обставил неотразимыми доказательствами, отхватив за это, несомненно, солидный куш, нельзя было расшатать никаким способом.
Гамлет
Цигель не прикасался к газетам. И все же один из надзирателей показал ему статью о нем. Боже, какие враки: резидент Цигель, не больше, не меньше. Он с трудом узнал себя на фото. Вероятно, щелкнули в зале суда.
Мало им камеры-одиночки.
Он был гол, в смысле, что не было угла, загиба, завесы, за которой он мог хотя бы на миг скрыться.
Его обозревали двадцать четыре часа – спящим, замершим, окаменевшим, справляющим нужду.
Можно ли привыкнуть к такой пытке?
Не это ли называется – гореть в преисподней без исподнего?
Какой же смертельно скудной должна быть жизнь надзирателя, не сводящего с него глаз.
Кто скорее сойдет с ума – узник или тюремщик?