Нет, я не о том, что и война и глупость нашей дипломатии открыли глаза революционерам. Я не о том… Кто-то, не помню, кто именно, но из тех, что святее папы, выразился в таком смысле: война и конгресс способствовали распространению крамолы. Это верно.
Однако вот главное: у таких, как Михайлов, у них народилось ощущение, а потом отлилось непреложностью: монархия так обессилена, что достаточно краткого, но энергического натиска, нескольких крепких затрещин – и аминь.
Я не могу утверждать, что революционеры напрямую увязывали эту свою решимость с войной, с ее последствиями. А между тем именно война подсказывала им… Нет, давала как реальность, как очевидность: трон, правительство едва ль не тень, едва ль не фикция.
И отсюда-то, как у Пушкина, в запрещенном: «Твою погибель, смерть детей с жестокой радостию вижу…» Вот вспомнилось из Пушкина, а сейчас и мысль: так, да и не так. Сдается, у Пушкина на этой вот «жестокой радости» лежит тень Михайловского замка, отзвук шагов, когда заговорщики шли в Павлову опочивальню. А у тех-то, о которых речь, иное, пожалуй: не верю я в
Возвращаюсь «на круги».
Убеждение было: «ух, ребята, бери дружно» – и народится новая Россия. И не одни городские головушки, не одна лишь молодость, но и мужик, осмотрительный мужик, встрепенулся: скоро-де кровь прольется, черный передел будет, землю делить будут. Слышите: кровь прольется?! (Когда она пролилась, царская-то кровь, когда пролилась, мужик ужаснулся и проклял, но это уж потому хотя бы, что он имел в виду не царскую кровь, а дворянскую, барскую…) Так вот, и мужик, значит, и общество, и там, за кордоном, тоже ждали. Не одни, стало быть, пылкие души молодых фантазеров чуяли подземный гул.
Но тут вы вправе ухватить меня за фалды: не случись войны, не случилось бы и трагедии на Екатерининском канале? Выходит, не было бы ни «мартистов», ни первого марта?
Останавливаюсь и объявляю: господа, свидетель Зотов, Владимир Рафаилыч, православного вероисповедания, семидесяти пяти от роду, не знает, не постигает и судить не берется, какая сила правит бегом расчисленных светил. Он только знает, что война была камертоном, что бомба, которая бахнула на Екатерининском канале, начала лёт с театра военных действий.
Революционеры не раз объясняли причину своего перехода от «образа мыслей» к «образу действий».
Из этих объяснений проистекало, что эволюция пропагаторства в борьбу за политические права обусловилась гонениями правительства. И вот крайняя фракция прибегла к террору.
Такое было объяснение. Не мое, повторяю, – революционеров. Не однажды так-то заявляли. И печатно, и со скамьи подсудимых. И не фальшивили. Но… Видите ли… Словом, должен признаться, что здесь-то я и спотыкаюсь.
Дело в том, что не только гонения и административный произвол, нет, не только, а и жгучее предвкушение… Вы понимаете? Вот, вот, восторг предвкушения! Колосс-то на глиняных ногах, а может, и на соломенных. После Севастополя пошатнулся, попятился, уступил реформами, но устоял… А теперь сызнова война, пирамиды черепов, как у Верещагина, пирамиды трупов, а если и одолели турку, то «хребтом», «мясом», да и то, что взяли, дипломатия профукала. Кругом недовольство! Кругом негодование! Ореол царя-освободителя блекнет. Грабеж почище севастопольского! И так далее, и тому подобное… А отсюда что? А то, что колосс на ладан дышит, ноги глиняные рассохлись, ноги соломенные скукожились – приналечь дружнее, и шабаш. Вот, понимаете, какое настроение установилось. И возобладало.
Теперь должен вам сказать, отчего я все это выговорил не без затруднений и как бы опасливо. А потому, что не хочу наводить тень на плетень. Опасаюсь, как бы вам не показалось, что такие, как Михайлов, загодя радуясь близости и легкости (пусть и относительной), радуясь, значит, близости победы своей… Ну, короче, опасаюсь умалить цену их жертвы, цену жертвенности.
Однако чувствую: крен у меня на один борт. (Это уж из лексикона сына моего, моряка, царствие ему небесное) Да, крен чувствую: все это у меня война, война, война. Между тем быстротекущая жизнь не умещается даже и в таком громадном и страшном явлении. Ведь одновременно с балканской драмой разыгрывалась на театре жизни и другая – тюремная и судебная.
Видите ли, в то самое время, когда Анна Илларионна доставила раненых в Саратовскую больницу и вернулась на позиции, к увечным своим и страждущим, а Михайлов, так сказать, «в расколе обретался», в это самое время мы здесь, в столице, сумрачно жили, пожалуй, даже и угрюмо жили.