Итак, наш брак не удовлетворил ни ту, ни другую сторону. Ближе к концу мы с Констанс, должно быть, походили на персонажи из «Современной любви» [68]
. Думаю, лишь после того, как Мередит изобрел семейный разлад, люди стали испытывать его на деле – и все же, согласитесь, смешно оказаться уменьшенным до размеров поэмы. Странным образом, даже мать была вовлечена в наши неурядицы; в письмах она втолковывала мне, какой несчастной и одинокой я сделал Констанс, и, охваченный раскаянием, я пытался раздуть огонь той любви, которая, по словам Овидия, «освещает дом». И наступали дни, когда мы снова были счастливы, но мелочные ссоры и мрачная тень, которую начинала отбрасывать моя тайная жизнь, разрушали едва возникшее счастье. Все это было банально, как мелодрама в театре «Друри-Лейн», и скучно, до ужаса скучно.Вспоминаются слова из песенки, которую я пел на Тайт-стрит под аккомпанемент Констанс:
Они полны смысла, правда?
7 сентября 1900г.
В первые годы нашего супружества я больше всего страшился безденежья. У Констанс был скромный доход, едва покрывавший обычные хозяйственные издержки. Деньги подобны человеческой близости – когда они есть, о них не думаешь, когда их нет, не думаешь ни о чем другом. Только этим состоянием крайней нужды можно объяснить мое обращение к журналистике – другой причины я не вижу. Я сочинял критические статьи для «Пэлл-Мэлл газетт» и других изданий; писал я быстро, с характерной беглостью художника, которому сказать, по существу, нечего, и, разумеется, я никогда не относился к своим критическим опусам так же серьезно, как относились к ним другие. Я не понимал, как может новый роман или только что вышедший томик стихов стать таким яблоком раздора. Над чем посмеяться, там можно было найти, но не более того. Современной английской литературе не везет: плохая работа всегда переоценивается, хорошая – остается непонятой. Этим все сказано. Но обсуждать такие вопросы с читающей публикой бесполезно – глупца можно убедить в чем угодно, кроме его собственной глупости.
Человеческая жизнь – диковинная штука. Одни, как Медуза, жаждут смерти, а им даруется вечная жизнь; другие, как Эндимион, хотят жить, а их погружают в беспробудный сон. Так и я: мне, мечтавшему создавать бессмертные творения, предложили вместо этого редактировать «Женский мир». Жена всячески уговаривала меня принять предложение, друзья же просто смеялись. Оказавшись под перекрестным огнем, я в итоге согласился, поразив Лондон своим самопожертвованием.
Безусловно, это укрепило мое положение в обществе, которое к тому времени начало ухудшаться. Я больше не был тем невероятным юношей, что удивлял всех в период эстетизма, и я еще не написал книг, которые потрясли современников впоследствии. Редакторство наделило меня новым ощущением собственной значительности. Я заказывал дамам, имевшим вес в обществе, статьи о влиянии то ли нравственности на расцветку тканей, то ли наоборот – не могу припомнить точно. Я стал убедительным доказательством того, что после появления Райдера Хаггарда [69]
и журнала «Липпинкоттс» жизнь кое-где еще теплится и что на самые важные для цивилизации темы, каковыми являются одежда, еда и мебель, женщины могут писать куда интереснее мужчин.Приняв журнал, я впервые должен был подчиниться дисциплине будничной жизни. Я вставал рано – поцеловать розовые персты зари, которые обессмертила Мари Корелли [70]
, затем ел плотный завтрак, обсуждал с детьми последние новости и чинно выходил на Кингс-роуд. Эта неприглядная улица – бледная тень Оксфорд-стрит, но без малейшего намека на Оксфорд – безошибочно, впрочем, выводила меня к Слоун-сквер и яростному миру подземки. Путешествие от Слоун-сквер к Чаринг-кроссу каждый раз становилось для меня захватывающим событием: никогда раньше я так тесно не соприкасался с представителями средних сословий, и я пристально вглядывался в них в поисках признаков жизни. Увы, поиски не увенчались успехом. Жизнь редакции была мне по-своему интересна: словно я пришел в большую семью, целиком состоящую из сумасшедших тетушек и безграмотных племянников. Как главный редактор, я должен был изображать не меньшее внимание ко всяким рутинным вопросам, чем то, которое проявляли прочие сотрудники, – взять, к примеру, правку материалов, которым, ей-богу, лучше было дать спокойно умереть, – и служебные обязанности изнуряли меня. Каждый новый день был точным повторением предыдущего.– Мистер Уайльд, – объявлял секретарь при моем появлении, хотя часто, кроме нас двоих, в комнате никого не было.
– Да, мистер Кардью, это я.
– Мне кажется, мистер Уайльд, сегодня чуть потеплело.
– Да, я тоже это почувствовал, мистер Кардью.
– Как ваше здоровье, мистер Уайльд?
– Замечательно, мистер Кардью. И жена моя здорова, и дети тоже.
– Рад слышать.
– Есть ли свежая почта, мистер Кардью?