Ведь даже в те дни, за несколько лет до суда, я уже встречался с иными из тех молодых людей, которые потом сыграли в моей жизни роковую роль; одним суждено было стать очевидцами моего краха, другим – предателями, его ускорившими. Среди последних был и Эдвард Шелли, юноша бледный и неловкий, но не лишенный той особой красоты, что свойственна порой мнительным людям. Я познакомился с ним в издательстве, где он служил; он попросил меня надписать одну из моих книг, и смущение его было так велико, что он не осмелился поднять на меня глаза. Я ощутил к нему жалость и влечение; по отдельности, надо сказать, они неплохи, но в сочетании смертельно опасны. Что делать – меня всегда почему-то тянуло к тем, кто лишен чувства собственного достоинства. Когда я пригласил Эдварда на премьеру «Веера леди Уиндермир», я посадил его рядом с молодым французским поэтом Пьером Луисом – Эдвард потом рассказывал мне, в каком болезненном смущении он пребывал, сидя там и пытаясь поддерживать разговор с молодым французом. Ему было не по себе из-за того, что он чувствовал себя недостойным моей дружбы, – можно ли выдумать что-нибудь смешнее и досаднее? Меня до сих пор это трогает, хотя впоследствии он предал меня подлейшим образом. Он предал меня трижды – воздержусь от очевидной аналогии: один раз, когда лгал частным сыщикам, нанятым Куинсберри, который жаждал моей крови, и два раза, когда лжесвидетельствовал в Олд-Бэйли.
Сожаления совершенно бесполезны – уж я-то, который так много о чем мог бы сожалеть, усвоил это хорошо, – но в характере Эдварда Шелли была черта, из-за которой я обязан был бы остерегаться его, будь я вообще способен остерегаться. Ибо я видел в нем некую слабость, которой часто бывает подвержен уранический темперамент; в натурах с червоточиной, как у Эдварда, она проявляется в истерическом чувстве вины, молниеносно приходящем на смену страсти. После нескольких месяцев знакомства он принялся писать мне ужасные письма, где обвинял себя в грехах, которых у него не хватило бы духу совершить, и в предательстве самого себя – на деле же он предал только меня. Когда он стал впутывать меня в свои домашние дрязги с отцом, причем до такой степени, что мне пришлось вызволять его после потасовки из полицейского участка на окраине города, мне следовало вычеркнуть его из своей жизни, сказав ему несколько жестких, но точно выбранных слов. Я этого не сделал; что ж, как сказал Артур Пинеро, я «получил свой урок».
Был один юноша, который предупреждал меня о том, какие беды я мог на себя накликать, – я говорю о Питере Берфорде, оставшемся со мной до конца и, по благородству своего характера, отказавшемся против меня свидетельствовать. Я встретил его в «Альгамбре» в одном из антрактов, совершенно необходимых, чтобы вытерпеть современное театральное представление. Констанс проводила время за городом, и я увел его с собой на Тайт-стрит. Он не был чужд плотских вожделений, но при всем том ему была свойственна удивительная невинность, восхищавшая меня, который никогда таковой не отличался. Конечно, он занимал куда более низкое положение, чем я, – он работал плотником на Грейп-стрит, – но я в полной мере смог оценить тонкость его чутья. Встречи с простолюдинами никогда не ставили меня в тупик. Мне это легко – ведь я ирландец. Сдается мне, что англичане воспылали ко мне ненавистью, лишь когда узнали, что я член единственного в Лондоне истинно бесклассового общества, которое, впрочем, вряд ли можно считать социалистическим – ведь иные из юношей лелеяли мечту стать герцогинями. Двоим это удалось.
Мы с Питером Берфордом стали закадычными друзьями. Мы заказывали во «Флоренции» какие-нибудь незатейливые блюда – там все блюда незатейливые, – и он принимался читать мне лекцию об опасностях моей жизни. Он искренне ценил мой талант, но именно поэтому обнаружил в моем характере несколько вопиющих недостатков. Я молча соглашался с его обвинениями; соглашаться с обвинениями можно, лишь если их высказывают молодые – ведь они одни видят жизнь как она есть. Я рассказывал ему обо всем, даже о тех сумрачных вещах, которые утаивал от ближайших друзей, и он давал мне советы. Именно он предостерег меня относительно Эдварда Шелли. «И находит на него быстро, и сходит с него быстро, – сказал он мне однажды. – Не липни к нему, Оскар». Его интуиция была поразительна. Можно ли было подумать, что парень из простой семьи окажется тут более проницателен, чем я сам? И что он, в отличие от многих и многих из моего собственного сословия, до конца останется мне верен? Может быть, в этом и нет ничего удивительного, ибо, когда будет написана истинная всемирная история, в ней откроется великая тайна – что любовь и разум даются в награду лишь тем, кто не избалован жизнью.