– Что должно служить хорошим примером всем нам. Займемся же делом!
…Рождение – несомненный факт бытия. Смойте с меня кровь, слизь и переплетения плаценты, спеленайте меня, согрейте, покажите отцу,
– Фу! Терпеть не могу зайчатину.
Это ты зря. То ли заяц помог, то ли что-то другое, но я выжил. Возможно, те самые мозги.
– Холодец из мозгов – какая гадость!
Из дома на Хенли-стрит отец понес плод своих чресл в церковь, где меня окунули в купельную воду, дали имя и покрыли голову крестильным покровом. Если бы я умер в течение месяца со дня крещения, покров стал бы моим саваном.
– Расчетливо!
Кто так у меня говорил – Горацио? Да, расчетливость, быстрый и удобный шаг от крещения до похорон. Но я не умер. На третий раз Джону и Мэри повезло. И мне тоже. Они прозвали меня Вильгельмом Завоевателем. Вопреки всем ожиданиям, я прожил гораздо дольше.
Да, везунчик. Мне повезло не прибиться к старшим сестрам, которых Бог призвал в ряды мертвых, не лежать под сырой от дождя травой у Святой Троицы. Или к моим бедным опочившим братьям. Наверное, мне повезло. Повезло не стать просто цифрой в реестре чумы, пушечным мясом, случайной жертвой в какой-нибудь битве, в которой мозги и кости взревели б к небесам, обломками взлетая до луны и нанося ей раны.
– Красиво сказано!
Мои глаза, которые теперь слезятся, могли стать жемчужинами на дне морском, а кости – превратиться в кораллы. Я мог бы увидеть, как палач швыряет мои окровавленные потроха в тайбернское небо, и красный ад мог бы превратить меня в тлеющий угольный мусор Смитфилда[9]
.– Ничего себе смерть!
Существует лишь один вход на великую сцену дураков (если только тебя не вырвали до срока из чрева матери) и тысячи ранних уходов. Я избежал их, я спасся, я открыл дверцу люка преисподней[10]
и поднялся из него на лондонскую сцену.– …Чтобы стать величайшим сочинителем пьес своего времени…Который водил знакомство с королями и пользовался популярностью у зрителей. В общем и целом я прожил хорошую жизнь.
– Позаботимся теперь о таком же хорошем конце!
И проводим меня на тот свет? Постой-ка, толстяк, дай мне передохнуть, мне же положено какое-то время на исповедь?
– Ты, старый пень, между прочим, тоже растолстел.
А потом снова похудел. Не торопись захлопнуть дверь в детство. Дай вспомнить.
– Каким оно было, твое детство?
Оно было пирующей пчелой, одурманенной темным траурным соком сентябрьской сливы, в которой она слепо копошилась. Оно было мертвым голубем, разодранным кошачьими коготками, – безмолвным царством, кишащим червями. Оно было сухим остовом мертвого паука, распятого на паутине, как еретик, и встречавшего рассвет в углу моей комнаты; дневной свет просвечивал сквозь него и делал похожим на средневекового мученика. Оно было узловатым рисунком на половицах – рельефом страхов на карте царства моего детства. Очертания тигров, расхаживающих вдоль сучковатых балок крыш, вмиг превращались в толпу людоедов, несущихся вниз по стенам и вверх по ножкам кровати –
– Интересное у тебя было детство.
Я помню холмы, подобные волнам моря. Они походили на мерно дышащих во сне дядю Генри и тетю Маргарет в спячке неспешной сниттерфилдской жизни. Каждый день превращал их в землю, на которой они трудились, превращал в прах их самих и их родственников, Джона Шекспира и Мэри Арден. Как стремительно и безмолвно они в него превращались, а тогда казалось – время тянулось. Люди умирали неспешно, как скотина в полях. Иногда они поворачивались, как мясо на вертеле, с них капал сок, они шкварчали, разгоряченные, краснолицые земледельцы Сниттерфилда, а ночами потели в постелях, утопали в них, храпели, постанывали, вздыхали, вращались над ревущим огнем и шипящими углями, готовясь к аду. Я принюхивался к ним: они жарились в кроватях и калились в печах грядущей вечности, заполняя дом шепотом последней вечери.
– Фантазии тебе не занимать. Это у тебя с рождения.
Тогда мне казалось, что все шло кругом – арденские голуби, даже обезглавленные, носились, ошеломленные, пока не наступала смерть. Они вертелись, как дервиши в танце смерти. Раскланявшись, они падали, обессиленные, лапками кверху. Скотина рядом с нашей лавкой на Розермаркет вела себя иначе. Она упиралась и спотыкалась на засаленном полу скотобойни, а трупные мухи исступленно жужжали среди кровавых мокрых воплей и со свистом проносились сквозь вой и смрад. Тяжкой была смерть на бойне.