В целом от них не больше вреда, чем от овец или кур. Я знал бедный люд, который был куда порядочнее попов.
– Это твое окончательное решение?
Церкви – ни пенса, ни гроша.
– Так и запишу, чтобы избежать недоразумений.
Запиши, Фрэнсис, если тебе охота переводить бумагу и чернила. Но никаких упоминаний о церкви в беловой копии, понял?
– Понял. Записываю.
Дай Фрэнсису Коллинзу кусок хлеба и стакан вина, и он будет строчить до Судного дня и весь Судный день тоже. Если бы его тучность позволила ему взлететь, он стал бы превосходным ангелом-архивариусом.
5
– Мне нужно до ветру, – сказал Фрэнсис, вставляя перо в чернильницу.
У дома облегченья нет ручья, но я люблю, когда там хорошо пахнет. Я так устал от зловонного Лондона и от жилья без удобств.
Фрэнсис удалился в уборную, как он вежливо выразился в присутствии малышки Элисон, а ее госпожа зашла следом за ней, чтобы проследить, как девушка убирает со стола посуду (две тарелки, которые Фальстаф уплел подчистую), и понаблюдать, как я глазею на Элисон. Шестьдесят зим оставили след на морщинистом челе Энн, а вид молодых дерзких грудок и нежно округлой талии вызвал во мне не похоть, а сожаление, и пронзил ужасающим осознанием физического угасания.
Я кое-как выбрался из постели, проковылял к зеркалу и поднял ночную рубашку, чтобы еще раз взглянуть на
– Жуть!
Тяжело ступая, вернулся Фрэнсис и заглянул через мое плечо в зеркало.
– Да ты весь разноцветный, как фараон, старина, как подгнившая мумия.
Зрелище не из приятных.
– Ты лучше опусти рубаху, а то зеркало треснет, и тебе семь лет не будет удачи.
Я не протяну и семи недель.
– Ложись-ка в кровать – от созерцания своего добра тебе лучше не станет.
Лучше? А кто тебе сказал, что я поправлюсь? Я, как Перси,
Фрэнсис театрально подхватил строку:
–
Трудно знаться с сочинителем и не запомнить хоть несколько строк из его пьес. Хоть ты нотариус и предпочитаешь не стихи, а пироги. Да, я труп, готовый к омовению.
–
Не перевирай цитату.
– И могильщика?
Не надо о нем, старина.
– А что?
Я имею в виду могильщиков вообще.
– Ну кто-то же должен нас закопать, чтобы мы попали на тот свет. Вот именно. И некоторые делают это с превеликим удовольствием. Я знал одного такого: боже мой, как же он обожал свое дело!
– Хорошо, когда человек получает удовольствие от работы.
Он стал моим кошмаром.
– Он, наверное, любил попугать мальчишек?
Пугал намеренно, до ужаса. Я вижу его как вчера – среди черепов и крестов: во время передышки от работы он стоял по грудь в свежевырытой могиле какого-нибудь бедняги и жевал хлеб с беконом.
– А вот это мне по сердцу! От бекончика я тоже бы не отказался!
Склизкий могильщик – всегда грязный, промокший и зловонный, как будто созданный из кладбищенской плесени, засовывал хлеб в рот пальцами, вокруг которых кольцами извивались черви. Мне казалось, что он был существом не из плоти, а из грязи.
– Бьюсь об заклад, ты был им заворожен.
Как хорошо ты меня знаешь. Меня влекло то, что ужасало, и я тащился на кладбище еще медленнее, чем в школу, пробирался по длинной, усаженной липами аллее, по обеим сторонам которой лежали давно и недавно усопшие стрэтфордцы, и, перепуганный до чертиков, застывал от ужаса. Ведь там было оно.
– Что «оно»?
Священное хранилище моих предков, безымянных мертвецов Стрэтфорда, склад их костей.
– Что-что?
Склеп.
– А… А мне все еще представляется бекон.
Трава там была целой, без швов, как человеческая плоть. Но два-три раза в неделю, а зимой и чаще приходил могильщик и с кряхтением, ругательствами и пердежом бесцеремонно разрывал ее своей грубой киркой, наносил ей раны лопатой, проникая в угрюмые темные соты под нею и вторгаясь в казавшуюся неприкосновенной зелень.