Ко мне подошел второй милиционер, но первый враз призвал его к порядку. Этот первый теперь так и таскался по пятам, следил, чтоб со мной ничего не случилось. Мне бы пойти соснуть, но все равно глаз не сомкну, уж я себя знаю. Боюсь, боюсь… ну, ты понимаешь. Я рухнул на скамейку, обвел взглядом Красноград и попробовал увидеть его глазами твоего отца. А потом глазами ангела смерти, которого твой отец так хорошо описал. Вот завтра умрет человек…
Уже сегодня, уже скоро. Сердце бьется быстрее. Ему тяжело, поскольку, нравится ли это или нет мужчинам и женщинам Краснограда, — у стенографистов тоже есть сердце, и мое готово лопнуть от напора крови. Твой родитель, сынок, будет мне стоить целых месяцев без сна, я это уже тогда чувствовал. Ну да, я его любил, сынок, из-за него я и тебя тоже люблю. Если я и решился изменить твою жизнь, то потому, что он изменил мою. И самое смешное, что он даже не узнал об этом.
Ах, сынок, уж я-то не забуду той ночи. Заря, как всегда здесь в августе, зажигает все небо, ее лучи скользят по крышам и кронам деревьев. А в горах, напротив, еще окопалась темнота. Мне хотелось взмолиться: «Освободи ее, бог горы, пошли к нам, задержи солнце, возьми его в заложники, возврати нам ночь, сделай так, чтобы она снова наползла на наш мрачный город, чтобы тьма задержалась на денек, на один еще день сохранила одну жизнь»
[2]. Ведь пока стоит ночь, «сотрудник четвертого подвала» ничего не сделает еврейскому поэту, который (в конце концов как ни глупо, но все так) ни на что больше не годен, это тебе известно.