— Однажды он обещал дать мне эксклюзивный материал, если я помогу в его исследованиях, а десять дней назад ему удалось уговорить меня приехать в Горд. Но прежде чем он успел рассказать мне, о
Я нахмурил брови, но она продолжала:
— Я уже собиралась вернуться в Париж, но тут узнала, что вы должны появиться здесь. Я хотела предупредить вас, что оставаться в доме вашего отца небезопасно, но приехала, когда уже гром грянул…
Какое-то время мы молча смотрели друг на друга: я пытался осмыслить услышанное, она ждала момента, когда в голове у меня шарики встанут на место. Она закурила сигарету.
— Что за чепуха? — пробормотал я наконец. — И каким образом
— Машина, вылетающая с дороги в два часа ночи, какие-то типы, которые день и ночь за вами следят, пропажа документов — все это я и называю скверным оборотом… Не говоря уж о вашей красивой шишке на лбу. Она вам, впрочем, очень к лицу.
Журналистка умолкла и уставилась на меня. Я угадывал в ее лице нечто вроде вызова. Быть может, я проявил излишний напор. Мы не столько разговаривали, сколько сражались. И почему-то у меня возникла уверенность, что в этой игре я обречен на поражение.
Нашей беседе следовало дать еще один шанс. Я должен был сосредоточиться. Необходимо, чтобы она рассказала обо всем спокойно. Мне нужно было знать. Какой бы безумной ни казалась эта история, я должен был выслушать все до конца.
— Как вас зовут? — спросил я наконец.
Она глубоко затянулась и с улыбкой выдохнула большой клуб дыма. Провести ее не удалось. Думаю, что она точно вычислила все фазы моего настроения с того самого момента, как подобрала меня на улице. Наверное, любой журналист должен уметь это делать. Обладать неким предвидением.
— Софи де Сент-Эльб, — сказала она, протянув мне руку.
Я тоже улыбнулся и пожал ей руку.
— Послушайте, мадам де Сент-Эльб…
— Мадемуазель, — поправила она с наигранной обидой.
— Мадемуазель, мне все-таки захотелось выпить чаю. Он такой ароматный…
Она одобрительно кивнула:
— «Дарджилинг». Я пью только его. С чаем почти так же, как с табаком. Быстро привыкаешь. Я ничего не могу курить, кроме моих любимых «Честерфилд».
Она потушила сигарету в пепельнице, неторопливо встала с кресла, не нагибаясь, сбросила с ног туфли, подошла к маленькому столику и налила мне чаю. В каждом ее движении ощущалась странная чувственность. В том, как она приподнимала очки указательным пальцем, в манере курить, в походке. У нее были физические данные молодой яппи и жесты старой актрисы, вернувшейся на сцену, бывшей pin-up,[11]
лишенной всех иллюзий.— Я прекрасно понимаю, что вам трудно поверить мне, — сказала она. — Мне самой ваш отец сначала показался сумасшедшим с приятными манерами. Молока добавить?
— Да, пожалуйста…
Она дала чаю настояться, прежде чем накрыть его молочным облаком. Вытащила еще одну сигарету из пачки и сунула ее в рот. Потом принесла мне чашку, так и не закурив. Откинув голову, сжав губы, втянув руки в слишком длинные рукава, она шла по воображаемому канату, грациозно переступая по нему босыми ногами. В поведении ее было нечто театральное. Словно она ничего не делала спонтанно. Она подала мне чай, и я окончательно приподнялся, чтобы привалиться спиной к стене. Она вернулась к широкому креслу, оперлась на подлокотники, чтобы вспрыгнуть в него, и уселась на турецкий манер.
Я отпил несколько глотков. Чай у нее был восхитительный. Улыбка тоже.
— Софи, вы не могли бы рассказать мне обо всем более конкретно?
Я буду долго вспоминать первую фразу, с которой журналистка начала посвящать меня в детали этой истории.
Итак, примерно год назад отец позвонил Софи де Сент-Эльб, потому что был уверен, что его история заинтересует ее и что она будет ему полезна. Он в ней не ошибся. В общем, он поведал ей, что сделал величайшее открытие, равного которому не было на протяжении последних двадцати веков. Ни больше ни меньше.
— Сначала я, конечно, не поверила ни единому слову, — пояснила журналистка. — Вы не представляете, сколько идиотов осаждает нас звонками, сообщая о всякого рода невероятных открытиях… Ваш отец на них совсем не походил.
— Мягко говоря.