«…И мы, собранное войско, и верховые казаки многих городков требуем от тебя, Илья Григорьевич, учинить отповедь нам, за какую вину убили вы Булавина и стариков его. Вы же сами излюбили и выбрали его атаманом, и тех стариков вы же посадили старшинами при войске. А если вы не изволите отповеди нам учнить о Булавине, за какую вину вы его убили, а стариков, коих держите на цепях в погребах, не освободите, то мы всем войском придем к вам в Черкасск ради оговорки и подлинно розыску, за что вы без съезду рек[3]
такое учинили…»Был Игнат Некрасов и на слово остер, и на дело скор. Булавинской дорогой спешно вел кораблики, спускался вниз по Дону, зарядив ружья. Да, видно, не судьба была посчитаться с изменой: к тому времени в Черкасск уже вступили царские батальщики князя Долгорукого.
И было великое расставание с Доном-батюшкой в родном Есауловском городке перед уходом на другую реку. Плакали бородатые казаки у крутого берега, землю целовали и пригоршнями брали ее, в узелки завязывали перед дорогой дальней, разлукой горькой. И была дорога теперь одна – в чужие земли, на Кубань…
Пятнадцать тысяч сердовых казаков да сто тысяч мирных баб с детишками и стариками поднялись в неведомую дорогу, искать вольной земли Муравии.
Сожгли за собою все легкие струги и расписные кораблики те некрасовские казаки, пересели в седла и конные арбы, поехали. Пылила степная дороженька на сотни верст по степи от Есаулова городка до самой Еи – граничной реки.
Васька Шмель, беглый холоп из-под Мурома, ехал рядом с Игнатом, стремя в стремя, и держал войсковой бунчук над головой атамана. Озирал с высокого седла незнакомую степь-равнину. Тревожился:
– И вот придем мы, батька, на чужую Кубань-речку, придем мы с женами и детишками, а там сидит турский Хосян-паша с мухаджирами. Чего же делать будем?
Игнат шапку на голове поправил, сдвинул ее на правое ухо и двухрядными зубами сверкнул:
– С Хосян-пашой, говоришь, чего делать? А попер вам-то снимем с него штаны басурманские, дадим плетей русских, а потом уж поглядим, как дальше быть! Наше дело такое, казацкое!
Шутил по привычке Игнат Некрасов. Только глаза у него были невеселые и брови насуплены. Сторожко щупал глазами незнакомую степь, знал, что нелегкая дорога у казаков впереди, незнаемая судьба…
Оглянулся на войско, пылившее степью, сказал твердо:
– Кондратий-атаман завещал нам Кубань-реку. Ин так тому и быть! А с басурманами биться будем за эту землю, как наши отцы и деды за Дикое Поле бились с турками и ногаями!..
Лежала впереди новая русская земля…
18
Сыро и темно в подземелье. Зиндон – по-татарски сложенная сводом, каменная тюрьма. Сочится холодная слизь по черным, ребристым стенам, углы проросли губчатым мохом. Ни света, ни звуков, как в могиле.
Кинули вниз, по крутым порожкам бестелесую, голую душу Ильи Зерщикова, упал он на холодные, сырые плиты, а показалось, что огонь лижет с-под низу. И лишь спустя время почуял Илья стылость камня, близость вечной прохлады.
И был час забытья, тихого умиротворения.
Сон – не сон, картины совсем близкие, но такие теперь уж далекие замельтешили разорванными кусками в мутной памяти… Увидел он зеленую луговину близ родимой хаты, тень райскую под вишневыми ветками, татарку Гюльнар с глазами невладанной кобылицы. Стелила татарка дорогие текинские ковры на зеленой траве, и вот садились будто бы они втроем – с Кондратием Булавиным да Тимошкой Соколовым – в азартную зернь играть… И к чему тут был Кондратий, понять нельзя, потому что никогда не играл он при жизни в эту окаянную зернь…
Бросали кости, гадали на счастье в чет-нечет, каждый свое выгадывал. Чет-нечет, чет-нечет – веселая игра… И начали они с Тимохой перемигиваться, хохотать дико и весело, начали на каждом кону обыгрывать простодушного Кондрата. А он сидел потупясь, будто сонный либо слепой, и ничего тайного не видел в той игре…
Взлетали белые кости, падали вкривь и вкось, и так-то ладно шли заветные чаргунцы в руки Зерщикова, что он перестал и на Тимоху посматривать.
А Булавин молчал, молчал и вдруг отгорнул от себя игральные кости.
– Братцы! – закричал он, очнувшись. – Гляньте: зернь-то у вас – черная!
И прозрел Илюха. Увидел, что всякая кость у него в руках чернела и падала на веселый азиатский коврик черной метой.
– Господи… А зернь-то у нас!.. – ахнул Илья.
А Соколов закинул голову и затрясся от недоброго, бесовского смеха. Колотило его, словно в падучей, и слезы брызгали у Тимохи из глаз, словно у грудного младенца.