Марк не помнил, как долго продлилось молчание. Он увидел, как лежавший параличный поднялся, безмолвная толпа расступилась, и мой сын велел ему не грешить больше. И старик ушел, отбросив костыли. Он направился к Храму, все повалили за ним — мой сын с друзьями тоже. Они смущали народ в шаббат. В Храме никто не обратил внимания на этого человека и на то, что он может ходить, но все заметили, что он кричит, и показывает на моего сына, и за ним идет большая толпа и что все это происходит в субботу. Никто, сказал Марк, не сомневался, из-за кого был нарушен шаббат. Его не схватили, сказал Марк, только потому, что за ним наблюдали и хотели понять, куда и с кем он пойдет дальше. Правители, и иудейские, и римские, хотели знать, куда он всех поведет и что случится, если они, не таясь, будут повсюду посылать за ним шпионов и соглядатаев.
— Могу ли я как-нибудь остановить его? — спросила я.
— Да, можешь, — сказал Марк. — Если он вернется домой, один, и не будет выходить на улицу, не будет работать и принимать гостей, а будет просто сидеть дома, исчезнет, то это может его спасти. И даже тогда за ним будут следить. Но если он сейчас не вернется, ему уже не помочь.
Тогда я решила пойти в Кану на свадьбу к дочери двоюродной сестры, хотя до этого не собиралась. Я не люблю свадьбы. Мне не нравится, что все громко смеются и кричат, что еда тратится попусту, вино течет рекой и кажется, что жениха с невестой приносят в жертву, в жертву деньгам, положению или наследству. Кажется, что праздник не имеет к ним никакого отношения, их поздравляют с чем-то, что никого не касается, их выставляют на всеобщее обозрение под пьяные крики собравшихся. Когда ты молода, тебе легче от множества улыбающихся людей, и от всей этой суматохи у тебя начинает кружиться голова, и вот ты уже готова полюбить любого недоумка, стоит тому оказаться рядом.
Я пошла в Кану не для того, чтобы побывать на шумном празднике соединения двух человек, одного из которых я едва знала, а второго — не видела никогда, но чтобы попытаться вернуть домой своего сына. За несколько оставшихся дней я старалась собраться с силами, чтобы взгляд мой стал твердым, а голос — глухим и настойчивым. Я искала слова убеждения и даже угрозы на случай, если убеждений будет недостаточно. Должно быть что-то, думала я, что я могу сказать, чтобы он меня услышал. Одна фраза. Одно обещание. Одна угроза. Одно предупреждение. И я была уверена, что нашла их. Я обманывала себя, думая, что он вернется со мной, что он уже вдоволь набродился по свету, что он уже сломался или что я могу сломать его какими-нибудь словами.
Я пришла в Кану за несколько дней до свадьбы и поняла, или почти поняла, что пришла напрасно. Все говорили только о нем, и меня — его мать — сразу заметили. Многие ко мне обращались.
Рядом с домом моей двоюродной сестры Мириам стоял дом Лазаря, которого я знала еще ребенком. Среди наших детей он с самого рождения был самым прекрасным. Казалось, улыбка никогда не покидала его лица. Мы приходили к его матери, Рамире, она давала нам знак молчать и потихоньку подводила к колыбели, но, когда мы заглядывали в нее, мальчик уже встречал нас улыбкой. Временами это смущало Рамиру, потому что, когда мы приходили, всем было ясно, что мы пришли не столько к родителям и сестрам мальчика, сколько к нему — посмотреть, как он учится ходить и говорить. Дети, едва заметив Лазаря, наперебой приглашали его играть, с его появлением всегда воцарялись мир и гармония. Я знаю, что он выделялся среди нас: в его душе не было черноты или страха, охватывавших всех по ночам или под вечер шаббата и уже не отпускавших. Я не видела его много лет, его семья переехала в Вифанию и прожила там какое-то время, прежде чем вернуться в Кану, но мы не теряли связи, и я получала вести о нем: как юноша рос — прекрасным и стройным, серьезным и добрым и как семья беспокоилась за него, ведь все знали, что не смогут удержать его среди масличных рощ и фруктовых садов, что настанет день, и великий город позовет его, что его обаянию и красоте, теперь уже мужской, будет нужен другой мир, чтобы проявить себя.