Неистово выкрикивая ругательства, как это делал пахарь Костюнька, левой вожжой я пытался оттянуть Горьку в сторону, но бык стоял на своем, уступать дорогу технике не думал и даже устрашающе взревел. Трактор был совсем близко, вот-вот змеевистые, поблескивающие гусеницы накроют, растопчут быка, и таратайку, и меня… Оставалось последнее средство. Я схватил скользкий зеленоватый хвост почти за самый конец, полагая, что так легче будет провернуть, и начал крутить, уверенный в том, что «пропеллер» сдвинет быка с места, а тогда уже можно направить его вдоль берега, ведь и машины легче поворачиваются на ходу. Может быть, я сделал слишком неуверенную попытку, может быть, у меня просто не хватило силенок. Бык, упруго изогнув хвост, выхватил его, со всего маху плюхнул мне по спине и тут же плотно притулился к таратайке. Встречные парни захохотали. Я не смотрел на них, но хохот, конечно, слышал, мне показалось, что он даже заглушил урчание близкого мотора. Тут-то я и разозлился на Горьку. Выскочил в воду и, сжатый холодом, гыкая, пробирался вдоль оглобли, от которой невозможно было отпуститься. Борясь с течением, цеплялся пальцами ног за камни на дне. Добрался все-таки до бычьей морды, схватился за кольцо и потянул, стиснув зубы. Ноздри у Горьки вытянулись, порозовели и вздрагивали, а глаза, большие, омытые слезами, удивленно таращились и просили: не мучай ты меня, все равно ведь не пойду. И тут я ударил по этой мокрой непослушной морде кнутовищем, бессильно болтаясь в воде, наконец-то зацепился обеими ногами за что-то там на дне и со всей силы рванул кольцо. Но Горька только пустил мелкую дрожь по загривку и, выкатив испещренные красными жилками белки, скосил глаза на трактор, ворчавший совсем близко. Это еще обиднее: он в мою сторону и глядеть не желает. Ах ты, такой-сякой! Вот тебе еще! — только взмах захлебнулся в воде, потому что из-под ног вывернулась опора.
Видно, и мои глаза косились; почему-то я знал, что делают те двое за кабиной. Они орали, размахивая руками, очевидно, давали советы. Значит, видел я, что делается сбоку. А сам за это же Горьку бить начал. Тут-то и заколебался я в своей настойчивости, пожалел быка, будто бы понял его: с какой стати мы должны уступать дорогу этому металлическому чудищу?
Навсегда запомнился рыжий широкорожий парень в тельняшке, на которого — было такое мгновение — я надеялся больше всех, верил, что именно он мне как-нибудь поможет, не зря же парень носит тельняшку. Но рыжий додумался до другого: он набрал березовых чурок и, вскочив на кабину, начал бросать в Горьку, удачливо попадая то в хребет, то в голову. Рыжего зубоскала поддержал второй, безликий, незапомнившийся. Сначала они кидали в быка, чтобы он двинулся и уступил дорогу.
— Тяни сильнее, сопленосый! — отчетливо орал рыжий и все размашистее кидал чурками, как мне казалось, стараясь попасть Горьке в глаза. Я рванулся, заслонил своим телом бычью морду. Несколько острых ударов пришлись в мои выпирающие лопатки. Я заревел беззвучно, не от боли, конечно, а от обиды и на бестолкового быка, и на тех, которым пришлось вот уступать дорогу.
Кто-то из парней, видимо, сжалился, подбежал и пытался меня оторвать от Горьки, но нельзя было нас разъединить…
То ли послушался бык понуканий постороннего, то ли с закрытыми глазами меньше боялся трактора, он вдруг пошел, легонько подталкивая и выпячивая меня своим широким лбом. Вода опускалась все ниже и ниже… Я оглянулся — трактора и близко не было, угол его кабины да крышки бункеров выглядывали из-за бугра. Узколицый тракторист в шумливом мокром комбинезоне подбежал к рыжему, который все еще хохотал, коротко и сильно ударил. Рыжий нагнулся, словно хотел боднуть тракториста в живот, и схватился за лицо.
— Сволочь! — тракторист выругался и еще замахнулся, но не ударил, оглянулся на нас с Горькой. Подбежал, поставил меня в таратайку, взмахнул кнутом.
Горька попер в гору. Он пригибал голову к земле, оттянув хвост, торопливо перебирал ногами. Таратайка бренчала, тараторила, а зубы у меня выбивали чечетку.
Парень спросил:
— Ты куда правишься?
— За мм-ма-аа-слом…
— Куда за маслом-то? В Портюг, что ли, к маслобойщику Ермилову?
— Ага.
— Сейчас подкачу и сразу на печь тебя голубчика… Утри сопли, теплей будет.
Подрулив к крайней пятистенной избе, над крышей которой вился из трубы желтоватый дым, парень остановил Горьку у коновязи, мотнул вожжи на колья. Взял меня на руки, словно грудного ребенка, и, хлюпая размокшими сапогами по ступенькам, вбежал на высокую лестницу, толкнул дверь плечом: пахнуло жареными льняными семечками, дурандой и свежим, только что из улья, теплым еще медом. Вошел в избу и тут же посадил меня на просторную печь, велел снимать штаны и сушиться.
— Оттаивай тут.
А хозяину, которого я еще и не видел, пояснил:
— Гость к тебе дальний, подмоченный, правда, немного. Обиходь его, дядь Егор. — И сам — за дверь. На улице — с печи хорошо было видно — парень бросил Горьке охапку отавы и ослабил чересседельник.