Тебе не так важно видеть путь, по которому я иду, как наблюдать мою походку, - зрелище это вызывает в тебе самодовольство, и мысль о каких-то никогда не совершенных тобою заслугах, и гордость, и почему-то смешливость, которая кажется мне дурацкой. Я не люблю читать у тебя на виду. Я убегаю.
Лето, синеют небеса, я сижу во дворе на ступеньке железной лестницы, Я читаю, книга лежит на коленях, во дворе пусто, все на дачах, воскресный день.
Вчера я порезал указательный палец стеклом. Порез был глубокий, меня водили в аптеку, заливали рану коллодием.
В аптеке было прохладно, темно, и вместе с тем именно в аптеке больше всего сказывалось, что сейчас - лето, как больше всего ощущается лето в спальне утром, когда открытие ставней начато и не завершено.
Меня посадили на деревянный диван, мама держала мою руку, кровь разливалась по всей ладони, отчего выступили и обозначились хиромантические линии. Коллодий мгновенно засох, стянув кожу и утвердив палец в полусогнутом состоянии; его забинтовали, обхватив кисть концами повязки и связав их на запястьи маленьким бантом
Повязка была ослепительно бела, она сделала руку тяжелой, самостоятельной и красивой. Затем я стал отрывать отдельные нити марли; они не отрывались - они нежно отъединялись, причем обнаруживалась решетчатость ткани; когда они падали на одежду, их никак нельзя было снять, и нагибаться за ними мешала поврежденная рука, все время приподнятая, устремленная к пальцу, который в бинте своем, к концу дня разбухшем и расслоившемся, стал походить на горлышко бутылки с наливкой.
Я читаю, сидя на железной лестнице. Все уехали на дачу, у меня болячка на пальце, мне приятно от того, что у меня болячка, я одинок, никто не обидел меня, но искусственными мерами - раздумыванием о болезненности раны и о том, что на даче сейчас веселятся, я вызываю чувство обиды.
Оно появляется, и целый сонм спутников сопровождает его. И это веселые спутники, их лица смеются, и я тоже начинаю смеяться. Я смеюсь, удивляясь тому, что грусть, и чувство обиды, и одиночество - приятны и бодрящи.
Я владею секретом превращения грусти в бодрость. В любой момент я могу воспользоваться им. Но мне приятней грустить я закрываю глаза, сладкая дрожь пронизывает меня. Я открываю глаза, и среди синего неба вижу радугу, потому что на ресницах у меня слезы.
Я люблю читать, кривляясь перед самим собой. Я плачу, отлично сознавая веселость свою, я ставлю себя на место героя и хочу быть таким, как он.
Иногда он кажется мне недостижимым, а иногда я говорю себе, что не было в мире такой судьбы - ни действительной, ни вымышленной, - которую можно было бы сравнить с судьбой, предназначенной мне, что я лучше всех, жизнь моя будет замечательной.
Герой живет во Франции.
Я поднимаю взгляд. Передо мной кирпич и зелень, по кирпич у движется листва,- это моя Франция - сочетание кирпича и зелени! Вместе с героем идем мы под кирпичом и зеленью, в некоей Франции, стране моего будущего… Вот как я читаю, папа!
Мне кажется, что развитие мужской судьбы, мужского характера в малой степени предопределяется тем, привязан ли был мальчик к отцу.
Быть может, можно разделить мужские характеры на две категории: одну составят те, которые слагались под влиянием сыновней любви, другую - те, которыми управляла жажда освобождения, тайная, несознаваемая жажда, внезапно во сне принимающая вид постыдного события, когда человека обнажают и разглядывают обнаженного.
Так возникает мысль о бегстве, о дороге, о сладости быть униженным, о вознаграждении жалостью, о войне, о солдате, о безрукости.
Так образуются ночи, когда мальчик думает о том, что он подкидыш.
Так начинаются поиски: отца, родины, профессии, талисмана, который может оказаться славой или властью.
Так создается одиночество - навсегда, одинокая судьба, удел человеку оставаться одиноким везде и во всем. Его называют мечтателем, над ним смеются, он допускает это, он и сам смеется с другими, и люди объясняют это тем, что он ничтожен, угодлив, он идет одиноко, втянув в плечи голову, в которой тщеславие, высокомерие, самоунижение, презрение к людям, сменяющееся умилением, мысли о смерти образуют никогда не утихающую бурю.
Она не вырывается за пределы этого болезненного черепа, человек укрощает ее, втягивая голову в плечи, и только иногда он оборачивается вслед засмеявшимся, и засмеявшийся видит тогда, что на лице, которое его всегда смешило, сверкает собачий оскал. 1938 г.
ПРОРОК
Козленков стоял на холме. Был жаркий летний день, необъятность, чистота, блеск. Среди необъятности стоял Козленков совершенно один в парусиновой блузе, в сандалиях, в картузе, надетом по-летнему: кое-как. Лицо ощутимо покрывалось загаром.
Зелени было мало. Ландшафт был суховат. Чернели в грунте трещины. Грунт был звонок,
По крутой тропинке, ведущей на холм к подножию Козленкова, быстро взбирался ангел, огромный ангел с черными - до плеч - вьющимися волосами, не имеющий крыльев, могучий. На нем был шлафрок из красной, темной материи, в руке - посох, под шлафроком кругло двигались колени.