— За человечество, — сказала она.
— А за евреев говорить — это не то же самое, что говорить за человечество? Мы что — не человеки? Мы что, стерты с лица земли? Мы разве не страдаем? В России нам разве дают жить? В Египте разве не хотят изничтожить?
— Страдание, страдание, — сказала она. — Мне больше всего нравятся черти. Они не думают только о себе, и они не страдают.
Внезапно, взглянув на Ханну — Г-споди, он, старик, смотрит на ее гибкую талию, под которой спрятано яблочко ее утробы, — внезапно, вдруг, в одно мгновение он впал в хаос, в транс правды, реальности: неужели такое возможно? Он увидел, как все чудесным, благословенным образом переменилось — все было просто, четко, понятно, истинно. Понял он следующее — гетто было настоящим миром, а внешний мир был всего лишь гетто. Потому что в действительности кто был исключен? Кто в таком случае действительно похоронен, убран, скрыт во тьме? Кому, на каком малом пространстве Б-г предлагал Синай? Кто хранил Тераха[63] и кто шел вслед за Авраамом? В Талмуде объясняется, что, когда евреи отправились в изгнание, в изгнание отправился и Г-сподь. Быть может, реальный мир — это Бабий Яр, а Киев с немецкими игрушками, Нью-Йорк с его запредельной интеллектуальностью — это все вымысел, фантазия. Нереальность.
Морок! Он был такой же, всю жизнь был такой же, как эта вредоносная темная девица: он жаждал мифологий, призраков, зверей, голосов. Западная цивилизация — его тайный грех, ему было стыдно того, как билась в нем любовь к себе, усугубленная его самососредоточенностью. Алексей со страстно полыхавшей кожей, его грузовички и паровозики! Он жаждал быть Алексеем. Алексеем с немецкими игрушками и латынью! Алексеем, которому судьбой было предначертано вырваться в свободный мир, бежать из гетто, дорасти до инженера при западной цивилизации! Алексей, я покидаю тебя! Я дома только в тюрьме, история — моя тюрьма, овраг — мой дом, ты только послушай, допустим, окажется, что судьба евреев — в просторах, открытости, вечности, а западная цивилизация обречена увянуть, иссохнуть, ужаться до гетто мира, и что тогда будет с историей? Короли, парламенты — как насекомые, президенты — как паразиты, их религия — куколки в ряд, их живопись — копоть на стенах пещер, их поэзия — похоть: Авремеле, когда ты скатился с края оврага в могилу, ты впервые очутился в реальности.
Ханне он сказал:
— Я не просил родиться там, где был идиш. Так мне было предназначено.
А имел в виду — так я был благословлен.
— Так храни это, — ответила она, — и не жалуйся.
В экстазе гнева он ударил ее по губам. Безумец снова разразился смехом. Только теперь стало понятно, что приступ смеха что-то остановило. Арфа-то умолкала. Пустоту заполнил кровавый хохот, ошметки чего-то красного в блевотине на подбородке Воровского, клоуны сбежали, шапка Воровского меховым пиком свесилась на грудь — он дошел, проваливался в бездну сна, он спал, дремал, из него извергался рокот, он икал, просыпался, смеялся, в нем поселилась тоска, и он продолжал то кемарить, то смеяться, и тоска не разжимала своей хватки.
Рука Эдельштейна, пухлая подушка ладони, запылала от нанесенного удара.
— Ты, — крикнул он, — ты и понятия не имеешь, кто ты есть! — В памяти всплыло, что мудрецы говорили про Иова, шелухой слетело с языка, никогда его не было, не существовало. — Ты не была рождена, ты не была создана! — вопил он. — Так я тебе скажу, мертвый человек тебе это говорит, у меня хотя бы была жизнь, я хотя бы что-то понимаю!
— Умрите, — сказала она, — умрите сейчас, вы, старики, чего вы ждете? Повисли у меня на шее, он, а теперь еще и ты, все вы паразиты, давайте, помирайте.
Ладонь горела, он впервые в жизни ударил дитя. И почувствовал себя отцом. Разверстый рот зиял. От злости, наперекор инстинкту, она даже не прикрыла синяк — он видел ее зубы, слегка наезжающие друг на друга, далекие от идеала — тоже уязвимые. Из носа от возмущения текло. Губа опухла.
— Забудь идиш! — орал он. — Сотри из памяти! Вырви с корнем! Пойди, сделай операцию на мозг! У тебя нет на него права, нет права ни на дядю, ни на деда! Перед тобой не было никого, ты не была рождена! Ты — из пустоты!
— Вы, старые атеисты, — ответно вскинулась она, — вы, старые, дохлые социалисты. Надоели! Надоели до смерти! Вы ненавидите чудеса, ненавидите воображение, вы разговариваете с Б-гом и ненавидите Его, презираете, надоедаете, завидуете, вы пожираете людей своей мерзкой старостью — вы каннибалы, вас не заботит ничья молодость, кроме вашей, но вам крышка, хоть другим шанс дайте!
Это его остановило. Он прислонился к дверному косяку.