Дверь открылась. На пол холла лег прямоугольник света. Замелькали длинные тени. Из мастерской вышли двое: один был толстым коротышкой, второй – ростом повыше, с сутулыми плечами. Его тень чертила тонкую кривую по стене. Затем вышел Рейнхарт все с тем же фонарем:
– Уезжайте без лишнего шума.
Мадлен торопливо поднялась к себе. Вновь отодвинув занавеску, она увидела, как кучер разворачивает лошадь. Карета медленно покатилась. Лошадиные копыта глухо стучали по камням. Мадлен зажгла свечу, вынула из сундучка писчие принадлежности и пододвинула стул к столику. Разгладив бумажный лист, она окунула кончик пера в чернила и начала писать:
Писала она быстро, рассказывая Камилю о подслушанных разговорах и прочитанных письмах, а также о недавнем ночном визите людей с ящиком. После этого ее рука замерла. О чем еще написать? Мадлен не знала, почему эти двое привезли труп ночью и что доктору не понравилось в привезенном теле.
Закончив письмо, Мадлен подула на чернила, посыпала написанное песком, потом аккуратно стряхнула песок, сложила лист и запечатала письмо свечным воском. Воск она придавила печатью с изображением лисы. Эту печать вручил ей Камиль.
– Обычно мы зовем осведомителей «мухами». Они, как мухи, жмутся к стенам, блестят глазками и слушают. Но при твоих рыжих волосах, светлых глазах и бесшумных шагах ты больше похожа на лису. Будешь моей лисичкой.
На следующий день Рейнхарт объявил, что его кролик почти готов.
– Завтра игрушку отправят супруге маршала де Мирпуа, – сообщила Эдме, меся тесто. – Аккурат к версальскому балу.
– Кролик… к балу, – рассеянно произнесла Мадлен. – Мне это в диковинку.
Она по-прежнему думала о ночных визитерах и карете, зловеще поблескивавшей в свете уличных фонарей.
– Кролик станет частью костюма. – Эдме закатала рукава и посыпала стол мукой. – На ихних балах чего только не творят. Вырядятся в платья, такие, что стыдоба, прости Господи! Бедняжки-швеи неделями портили глаза, чтобы это сшить. Кто древним богом оденется, кто зверем каким. А потом лопают деликатесы, о каких ты и не мечтала: меренги вышиною до небес и мороженое в виде лебедей.
Эдме сердито покачала головой. Мадлен понимала: повариха, как и она, только фантазировала о придворной жизни, о том, как придворные в дорогих, расшитых драгоценностями костюмах танцуют среди причудливо подстриженных деревьев и кустов, а потом объедаются сластями, запивая вином.
– Эдме, а ты сама хоть раз бывала во дворце?
– С чего бы мне? Нет у меня времени на эту чепуху.
– Моя мать была, – сказала Мадлен. – И сестра тоже. В прошлом году. Надели самые лучшие платья, расфуфырились. Дальше галереи для публики их не пустили. Там и стояли вместе с остальными зеваками и смотрели, как король торжественно ест яйца всмятку.
– Такого ты никогда не увидишь, – потом рассказывала Коралина, когда обе вернулись растрепанные, и от обеих пахло спиртным. – У куртизанок лица раскрашены, как у куколок. Подолы платьев шириной с дверь. Их не отличишь от придворных дам. И наряды, и манеры за столом одинаковые. А ходят так, словно парят над землей. Отчасти так оно и есть.
Мадлен во дворец, естественно, не взяли. Маман об этом даже не заикнулась. Ее оставили драить полы и стеречь материнскую собственность. Если хочешь показать себя в Версале с лучшей стороны, незачем брать туда дочку, у которой половина лица изуродована.
Эдме взяла скалку и, глядя на Мадлен, сказала:
– И правильно сделала, что не поехала туда. Говорят, там воняет сильнее, чем от Сены летом, а все придворные заражены сифилисом.
Когда Мадлен поднялась наверх, чтобы почистить серебро, то увидела Веронику стоящей перед кроличьим домиком. Домик опустел. Грубо сделанная дверца была распахнута настежь. У Мадлен сжалось сердце.
– Мадемуазель Вероника, что случилось?
– Ему потребовалась кроличья шкура. Так он и сказал.
Мадлен стало трудно дышать.
– Ваш отец?
– Да, – ответила Вероника, продолжая глядеть на пустую клетку. – Шкура сделает автомат более похожим на живого кролика.
Мадлен встала рядом с девушкой, подыскивая слова. Она с самого начала знала: кролик долго не проживет. Жозеф рассказывал ей, что Рейнхарт не пощадил ни гусыню, несущую золотые яйца, ни другую живность. Каждому он сохранял жизнь до тех пор, пока зверек или птица требовались ему в качестве модели (или «образчика», как он говорил), после чего переходил к изготовлению следующей игрушки. И все равно содрать шкуру с кролика, успевшего стать любимым питомцем его дочери, было жестоко. Разве он не замечал, что Вероника брала кролика на прогулку, гладила и ласкала? Или, наоборот, все видел, но решил преподать девушке своеобразный урок?
– Я только начала к нему привыкать, – сказала Вероника.