Заседание открылось речью Эдуарда, заметно старавшегося склонить всех к миру и милосердию. Но голос его дрожал и звучал так слабо, что слов почти не было слышно. Когда король закончил, по всему собранию пронесся глухой говор, и вслед за тем Годвин, сопровождаемый своими сыновьями, вышел на приготовленное для него место.
— Если, — начал граф со скромным видом и потупленным взором опытного оратора, — если сердце мое ликует, что мне еще раз довелось дышать воздухом Англии, службе которой, на поле битвы и в Совете, я посвятил столько лет своей жизни — иногда предосудительной, быть может, по поступкам, но всегда чистой по помыслам… Если сердце мое радуется, что мне остается теперь только выбрать тот уголок родной земли, где должны лечь мои кости — если будет на то соизволение государя и ваше, сановники!.. Если сердце мое радуется, что довелось еще раз стоять в этом собрании, которое прежде неоднократно внимало моим словам, когда нашей общей родине грозила опасность — кто осудит эту радость? Кто из врагов моих, если у меня есть еще враги, отнесется без сочувствия к радости старика? Кто из вас не будет сожалеть, если суровый долг заставит вас сказать седому изгнаннику: «Не дышать тебе родным воздухом в последнюю минуту жизни, не иметь тебе могилы в родной земле!..» Кто из вас, благородные графы и земляки, скажет это без сожаления?
Произнеся эти слова, граф остановился и, подняв голову, устремил на слушателей зоркий, испытующий взгляд.
— Кому, спрашиваю я, — продолжал Годвин после минутной паузы, — кому хватит сил, чтобы без смущения сказать эти слова?! У кого из вас возьмутся силы сказать это?! Да, радуется сердце мое, что мне пришлось, наконец, предстать перед собранием, имеющим право осудить мои дела или провозгласить мою невиновность! Каким преступлением заслужил я наказание? За какое преступление меня с шестью сыновьями, которых я дал отечеству, присудили к волчьему наказанию, отдали на травлю, как диких зверей? Выслушайте меня и тогда отвечайте. Евстафий, граф Булонский, возвращаясь домой от нашего короля, у которого был в гостях, вступил в доспехах и на боевом коне в Дувр; дружина графа последовала его примеру. Не зная наших законов и обычаев, — я хочу пролить свет на прежние обиды, но никого не желаю подозревать в злом умысле, — чужеземцы самовольно заняли дома граждан и расположились в них на житье. Вы все знаете, что это было нарушение саксонских прав, потому что, как вам известно, у каждого сеорля на устах поговорка: «Каждый человек — хозяин в своем доме». Один гражданин, руководствуясь этим понятием, — по-моему, совершенно справедливым, — прогнал со своего порога одного из служителей графа. Чужеземец обнажил меч и ранил его; начался поединок — и пришелец пал от руки, которую сам вынудил взяться за оружие. Весть о том доходит до графа Евстафия; он летит на место катастрофы со своими родными, где они и убивают англичанина у его собственного дома!
Среди сеорлов, толпившихся в конце залы, послышался сдавленный, гневный ропот. Годвин поднял руку, требуя, чтобы его не прерывали, и продолжал: