Когда Сади вернулся, мать была еще в больнице. Он неприязненно поморщился, вспомнив: «Ты бы хоть раз посмотрел на его лицо, мы так откормили вымогателя, что готов он еще лежать там год». Так говорила мать отцу всякий раз, возвращаясь. И вот уже месяц, изо дня в день одно и то же. Богатый месяц, сколько за это время выражений придумано, вроде: «Мы так откормили вымогателя», сколько жестов отработано, жалоб наподобие: «Не радует меня больше твоя еда, не возбуждает», и даже полушуток, полупоговорок, таких, как «Лучшее наказание — это когда сам себя» и «Чужие харчи сладки — готов и год терпеть больницу».
Лежа в своей комнате, Сади слышал, как пришла мать и как отец, забыв об осторожности, быстро спустился к ней.
— Все, спасены…
— Как? Рассказывай же…
— Гаиб приходил, — проговорил отец смущенным тоном.
— Бедный! — воскликнула мать. — Как он себя чувствовал… Тебе-то, я знаю, было неловко…
— Бедный? — усмехнулся отец, желая снова обрести твердость в голосе, ибо ему не нравилось, когда мать жалела других мужчин. — Ты думаешь, он о них заботится, чьи подписи привез? Дьявол, о себе — доходное место…
— Я хотела спросить, он обрадовался?
— Плут все, оказывается, слышал обо мне, удивительно. До деревни дошло… А может, и у Гаиба свои соглядатаи — вертелись вокруг дома, узнавали, где у меня что лопнет, ослабеет…
Мать побежала в комнату, щелкнула на счетах, записала в столбик цифру и воскликнула:
— Все, сорок тысяч! — И всплакнула, наверное, отпустило напряжение, отец утешал ее, дядя подбадривал.
…Ночью отец на всякий случай еще спал у себя наверху и только на следующий день был торжественно принят внизу в лоне семьи — были дядя с тетей, и шесть племянников, и еще один дальний родственник из деревни.
Когда напряженная и густая радость утомила всех немного, стали тихо, вполголоса подсчитывать снова, что было продано и чего лишились, и мать вспомнила о браслете. Даже открыла сундучок, будто не верила, что браслета уже нет. Она еще и пошарила рукой, словно в темноте, и удивилась, вынув тетрадь.
— Да вот же! — сказала она, суетясь. — Это мой почерк, боже, сколько лет прошло. Это я легенду о браслете записывала со слов матери… Дайте вспомнить… вот и дата стоит, мне было четырнадцать… Легенда о браслете такая, — стала читать она: — «В нашем роду одна из женщин ни за что не хотела выходить замуж и рожать сына для продолжения рода. В нее влюбился торговец верблюдами, все ходил и умолял. Тогда прорицательница сказала: «Купи у меня этот браслет за большие деньги, не скупись, продай всех своих верблюдов и еще займи. А когда подаришь ей этот браслет и заставишь ее носить, не снимая, она полюбит тебя, и вы будете счастливы. Только одно условие: когда родится у вас сын и будет ему семнадцать, надо передать браслет дальше, чтобы и у других было счастье и сыновья для связи рода. Никогда, даже в самые черные дни, пусть никто не продает браслет — он будет нелюбим и проведет серые дни до скончания своего века…»
Все рассмеялись.
— Забавная сказка, — сказал дядя.
— Очень! Наивная!
— Таинственная. Глуповатая, — поддержали дядю.
— И ты все это записала в четырнадцать лет? — спросил отец. — Глупышка…
— А как я чувствовала! — взбодрилась мать. — Где-то у меня здесь, сбоку ума, сидела, оказывается, эта легенда. И потому-то, наверное, я так ловко сочинила для Каражан свою легенду. Какая память! А талант? Кто теперь скажет, что я сочиняю хуже нынешних писателей?
— Конечно, память, ведь четырнадцать лет это уже возраст… — глубокомысленно сказал дядя.
— Возраст любви, — сказала тетя и смущенно глянула на всех. — Глупых страданий, вздохов. Вот моя Савия сейчас… Или Амон, как мотылек, начинает жить лишь с полуночи…
Мать молчала, и ей почему-то сделалось грустно, будто что-то она хотела вспомнить, но не могла, какие-то ощущения…
— Может, в этой легенде что-то есть, — усмехаясь, чтобы не подумали, будто она верит предрассудкам, сказала мать. — Ведь бывало тогда… тайком от матери надевала браслет, и будто чей-то нежный голос… Так было оба раза… И она посмотрела на отца, он пожал плечами, как бы раздражаясь, и опустил глаза.
«Им, должно быть, совестно, что не любили», — подумал Сади.
— Таинственная, глуповатая, наивная сказка, — в последний раз, как бы подводя черту под всей этой историей, сказал дядя.
Да, действительно, история с сорока тысячами кончилась, и всем теперь казалось, что в доме всегда было так заведено — мать держала над всеми власть, будто отец всегда чувствовал себя в заточении. Что-то в отце надломилось, и он теперь творил истинно женские чудеса, стоя на кухне. Особенно ему удавались маисовые лепешки и маисовая каша. «Меня осенило, когда в мансарде разглядывал я маисовое зерно, пронзила тайна женской натуры», — признался он.
У Сади тоже перемены, но незначительные, в главном он шел, как по линии судьбы, — успешно окончил школу и продолжал учебу в институте. Только теперь ему было так же серо и скучно возле кувшина у мансарды, как и всюду дома: в летней комнате, в нижнем дворе… тоска какая-то…