— Неужели? — Зиночка заулыбалась, забыв о своих несчастьях с женатым человеком. — У тебя замечательная мама, и я в нее влюбилась. Я почему-то быстро влюбляюсь. Привет!
И убежала, стараясь казаться трагической даже со спины, хотя ей очень хотелось петь и скакать. Артем понимал, что она наврала ему с три короба, но не сердился. Главное было не то, что она наврала, а то, что он ей был не нужен. Артем впервые в жизни открыл, где находится сердце, и уныло — скакать ему не хотелось — поплелся домой. И как раз в это время в директорский кабинет вошла Валентина Андроновна.
— Полюбуйтесь, — сказала она и положила на стол два исписанных листка, вырванных из тетради в линейку.
В тоне ее звучала печально-торжественная нота, но Николай Григорьевич внимания на эту ноту не обратил, поскольку был заинтригован началом: «Юра, друг мой!» и «Друг мой Сережа!» Далее шло нечто маловразумительное, но директор дочитал и весело рассмеялся:
— Вот дуреха! Ну до чего же милая дурешка писала!
— А мне не до смеха. Извините, Николай Григорьевич, но это все ваши зеркала.
— Да будет вам,-отмахнулся директор.-Девочки играют в любовь, ну и пусть себе играют. Все естественное разумно. С вашего разрешения.
Он скомкал письмо и полез в карман. Валентина Андроновна рванулась к столу:
— Что вы делаете?
— Возвращать неудобно, значит, надо прятать концы в воду, то бишь в огонь.
— Я категорически протестую. Вы слышите, категорически! Это документ…
Она пыталась через стол дотянуться до бумажки, но руки у директора были длиннее.
— Никакой это не документ, Валентина Андроновна.
— Я знаю, кто это писал. Знаю, понимаете? Это писала Коваленко: она забыла хрестоматию…
— Мне это неинтересно. И вам тоже неинтересно. Должно быть неинтересно, я имею в виду… Сесть!
По его команде когда-то шел в атаку эскадрон. И, услышав металл, Валентина Андроновна поспешно опустилась на стул. А директор достал наконец-то спички и сжег оба письма.
— И запомните: не было никаких писем. Самое страшное -это подозрение. Оно калечит людей, вырабатывая из них подлецов и шкурников.
— Я уважаю ваши боевые заслуги, Николай Григорьевич, но считаю ваши методы воспитания не только упрощенными, но и порочными. Да, порочными! Я заявляю откровенно, что буду жаловаться.
Директор вздохнул, горестно покачал головой и указал пальцем на дверь:
— Идите и пишите. Скорее, пока пыл не прошел.
Валентина Андроновна остервенело хлопнула дверью. Терпение ее лопнуло, отныне она шла в открытый бой за то, что было смыслом ее жизни: за советскую школу. И отважно сжигала за собой все мосты.
Если бы не было вечера накануне, Искра заметила бы повышенную шустрость Зиночки. Но вечер был, привычная гармония нарушилась; Искра больше занималась собой, а потому и упустила из-под контроля подружку.
Совсем немного поработав на заводе, Сашка Стамескин стал заметно меняться. У него появилась какая-то усталая уверенность в голосе, собственные суждения и — что настораживало Искру -этакое особое отношение к ней. Он еще по-прежнему привычно поддакивал и привычно подчинялся, привычно присвистывая выбитыми зубами и привычно мрачнел при очередных выговорах. И вместе с тем минутами появлялось то, что давали отныне завод, зарплата, взрослая жизнь и взрослый круг знакомств, и Искра не знала, радоваться ей или бороться изо всех сил.
В тот вечер они не пошли в кино, потому что Искре вздумалось погулять. А погулять означало поговорить, ибо идти просто так или молоть вздор Искра не умела. Она либо воспитывала своего Стамескина, либо рассказывала, что вычитала в книгах или до чего додумалась сама. Когда-то Сашка отчаянно спорил с нею по всем поводам, потом примолк, а в последнее время стал улыбаться, и улыбка эта Искре решительно не нравилась.
— Почему ты улыбаешься, если ты не согласен? Ты спорь со мной и отстаивай свою точку зрения.
— А меня твоя точка устраивает.
— Эй, Стамескин, это не по-товарищески, — вздохнула Искра. — Ты хитришь, Стамескин. Ты стал ужасно хитрым человеком.
— Я не хитрый.-Сашка тоже вздохнул.-А улыбаюсь оттого, что мне хорошо.
— Почему это тебе хорошо?
— Не знаю. Хорошо, и все. Давай сядем. Они сели на скамью в чахлом пустынном сквере. Скамейка была высокой, и Искра с удовольствием болтала ногами.
— Понимаешь, если рассуждать логически, то жизнь одного человека представляет интерес только для него одного. А если рассуждать не по мертвой логике, а по общественной, то он, то есть человек…
— Знаешь? — вдруг чужим голосом сказал Сашка. — Ты не рассердишься, если я…
— Что? — почему-то очень тихо спросила Искра.
— Нет, ты наверняка рассердишься.
— Да нет же, Саша, нет! — Искра взяла его за руку и встряхнула, точно взбалтывая остатки смелости. — Ну же? Ну?
— Давай поцелуемся.
Наступила длинная пауза, во время которой Сашка чувствовал себя крайне неуютно. Сначала он сидел не шевелясь, пришибленный собственной отчаянной решимостью, потом задвигался, запыхтел, сказал угнетенно:
— Ну вот. Я же ведь просто так…
— Давай, — одними губами сказала Искра.